После смерти Автонома Андреевича Анна Алексеевна должна была покинуть казённую квартиру и переехала из Нового города на Пристань, в деловую часть Харбина. КВжд затягивала выдачу причитавшихся Григоренко денег. Приходилось подумать о заработке. Ольга служила в пристанском отделении Чурина, устроенная Сармановым. Надя кончала гимназию. Анна Алексеевна вспомнила старое и взялась за шитьё, за дамские шляпы, вышивание. Она открыла маленький салон на Пекарной улице, взяла мастерицу, заставила помогать дочерей. Дело пошло, давало на жизнь.
Вся забота Анны Алексеевны сводилась теперь к тому, чтобы хорошо выдать дочерей замуж. Она никогда не говорила с ними об этом, но, сидя за своей работой по вечерам, думала, что Ольге уже девятнадцать, пора подумать и о будущем.
Девушка была очень хороша собою, рассудительна, деловита, чудесная хозяйка. Она много читала, прилично знала английский язык, немного играла на пианино, на службе ею были довольны. Она имела ровный, хороший характер, была услужлива, весела, добра. За ее судьбу Анна Алексеевна не волновалась.
Младшей Наде замуж было ещё рано. Но о ней Анна Алексеевна думала больше всего. Беспокоил живой характер Нади, ее бурный темперамент, экспансивность, непоседливость, непослушание. Девушка была красива и вечно окружена поклонниками, с которыми, по мнению Анны Алексеевны, как-то нескромно кокетничала, ходила танцевать на какие то вечера, откуда возвращалась иногда очень поздно. Почему-то окружала Надю, главным образом, молодёжь советская – и это было предметом вечных стычек Нади с матерью и сестрой.
– А мне всё равно! – непокорно вскидывала кудрявой головой Надя. – И Сахаров, и Дружинин – ребята воспитанные, хорошо одетые, хорошо танцуют. А что они советские и служат на КВжд – мне какое дело? Я в политике ничего не понимаю.
Мать тревожно смотрела в упрямые глаза Нади и начинала рассказывать об убеждениях отца, о событиях в Николаевске, о гибели Николая Ивановича, Леонида, Тамары. Но Надя слушала невнимательно.
– Знаю! Но всё это прошло, нельзя всю жизнь об этом думать. И потом не виноваты же Сахаров и Дружинин в том, что произошло в Николаевске…
– Но они из тех, – возражала Анна Алексеевна, – которые хотят из всего мира сделать один общий Николаевск…
– Ах, оставь, мама! Ничего они не хотят сделать! Танцуют, весёлые ребята – больше ничего.
Она уходила из дома, не говоря, куда идёт, возвращалась поздно и дерзко отвечала матери, что уже кончает гимназию, уже взрослая, а потому сама знает, что делать. В спор вступала проснувшаяся Ольга, но и ей Надя отвечала грубо и дерзко. «И в кого она такая?» – тревожно думала Анна Алексеевна. Как-то незаметно, за разными заботами, проглядела Анна Алексеевна, что превратилась Надя, ещё недавно девочка с косичками, в рослую, полную девушку, бойкую, живую, со смелыми, красивыми глазами, с чуть вздёрнутым носиком, немного резкими движениями, модернизированную, шумную, с категорическими суждениями, уверенную в себе, спортсменку, любительницу танцев, кино и флирта.
Один из ее поклонников, Дружинин, назвал её однажды «пикантной» – и девушке это страшно понравилось, а Анну Алексеевну больно задело. «Раньше таких вещей девчонкам не говорили» – печально думала она. – «Проглядела, проглядела, старая дура! Фокстроты, кино, советские эти мальчишки – не свели бы они её с ума».
Анна Алексеевна находила у Нади советские книжки и ругалась с ней из-за них.
– Грубо всё это, не литература, уж очень обнажено всё, ничего святого, – говорила Анна Алексеевна.
– Ну и что ж! – резала Надя и встряхивала кудрями. – Зато правда, сама жизнь. Не прикажешь ли читать ваши эмигрантские бредни?
– Да ты что, совсем советской стала? – ужасалась Анна Алексеевна. – Ты понимаешь, что говоришь?
– Понимаю! Советская я, не советская, но всё новое мне нравится. Жизнь не может застыть в старых формах, жизнь идёт вперёд. Я не могу вечно думать о том, что было раньше. Так и жизнь пройдёт. Ты всё молишься, панихиды служишь – я тебя понимаю, но не могу же и я отдать этому всё своё время…
– Побойся Бога, Надя, ведь это панихиды по твоим отце, брате, сестре… что ты говоришь?
– Мамочка… ты не думай… я вовсе не хочу тебя обидеть. Но не могу я только о покойниках думать…
– Не чужие же это покойники… это куски нашей жизни, нашей души, нашего тела… Как ты не понимаешь…
Анна Алексеевна чувствовала себя не в силах объяснить дочери то, что хотела выразить, и заливалась слезами. Надя бросалась к ней, обнимала её, целовала. А потом спокойно, как ни в чём не бывало, уходила куда-то, не сказав, куда, и возвращалась поздно. Постепенно крепкая и высокая стена вырастала между матерью и дочерью, а потом и между сестрами.
Ольга была другая. Тоже с крепким характером, тоже не всегда откровенная с матерью, но внимательная к ней, всегда помнящая, что перенесла мать, всегда чтущая память так страшно погибших отца, сестры, брата. Мать часто смотрела на неё, когда она что-нибудь читала или думала, сидя неподвижно, – и вспоминала такой же нежный, тонкий профиль старшей дочери. Они не были очень похожи, но именно профиль был один и тот же и иногда Анне Алексеевне хотелось тихо, тихо позвать:
– Тамара…
И спохватывалась, вытирала потихоньку глаза и говорила:
– Что ты читаешь, Оля?
– Алданова – «Девятое термидора». Замечательно, мамочка! Ты читала? Какое сходство с русской революцией – просто удивительно! Я, знаешь, иногда думаю, что, видимо, всё в мире повторяется. Вот и революции тоже: террор, зверства, расстрелы, даже очереди, весь быт, вся жизнь.
– Жаль только, – печально говорила Анна Алексеевна, – что в нашу эпоху повторилась именно революция. Не могло что-нибудь другое – например. Возрождение, что ли. Почему мы такие неудачники? Почему именно мы должны были так страдать?
– Конечно, то, что случилось с нашей семьёй, – ужасно. Но время, в которое мы живём, очень интересно. Неужели ты не согласна, мамочка? Такие величайшие сдвиги, переоценка ценностей, а главное – борьба. Борьба двух миров, борьба политических систем.
– Борьба, борьба! – немного раздражённо бросала Анна Алексеевна. – Из-за этой борьбы мы потеряли Россию, семью, всё, что имели. Что тут такого интересного – не понимаю.
– Потеряли Россию? – восклицала Ольга. – Но зато теперь идёт борьба за неё, героическая борьба горсточки эмиграции с большевизмом. Ведь это героика, эпос, который воспевается уже сейчас многими поэтами и будет воспеваться века…
– Где она, эта борьба? Что-то не вижу, – скептически сжимала губы Анна Алексеевна.
– Как? А разве одно то, что эмиграция не сдалась, не осталась в СССР, ушла за границу, на голодную, нищенскую, бесправную жизнь – не одна из форм этой борьбы? Разве та антисоветская работа, которую эмиграция ведёт, не героическая борьба? Разве всё то, что пишется об СССР, не опаснее для него, чем пушки и танки? Что ты, мамочка! Если иностранцы так медленно идут на сближение с СССР, то разве это не результат работы эмиграции? Эта работа незаметна, может быть не очень эффектна, но она ведётся многими годами и даёт свои плоды. А террор? Разве процесс Конради не сыграл огромной роли, раскрыв, что такое СССР, и удержав тогда многие страны от признания Москвы?
– Смотри, какой ты у меня политик! – с гордостью смотрела Анна Алексеевна на загоревшиеся карие глаза дочери. – Тебе бы в парламент или в Государственную Думу…
– Нет, правда, мама… Что ты смеёшься? Почему ты думаешь, что я ничего не понимаю? Я вовсе не такая уж дура, не девочка. Я много читаю – газеты, книги, журналы. Я научилась любить Россию, ее горе соединилось в моей душе с нашим семейным несчастьем. Горе эмиграции – моё горе, ее радости – мои радости. Правда, этих радостей так мало. Сегодня в газетах опять полно о страданиях русских на восточной линии КВжд. Ужас, что там происходит! Опять хунхузы сожгли станцию, увели пленников. Сегодня Полунин написал хорошую статью об этом в «Сигнале». Ты читала?
– Да. Очень сильно. Сашенька хорошо пишет.
– Вот и он тоже. Разве он не боец с большевиками – и в прошлом, и в настоящем? Ты говоришь – борьбы нет. А разве то, что пишет Полунин, – не борьба? Ему угрожает не меньшая опасность, чем на фронте. Ведь большевики видят его работу, он им очень вредит. Он поддерживает бодрый дух у эмиграции, призывает её к борьбе, к непримиримости, он воскрешает славные страницы русского прошлого, учит молодёжь, показывает ей правильную дорогу. Разве это не борьба? Недаром большевики угрожают ему письмами, по телефону, раз даже стреляли в него. Помнишь?
– Помню, помню. Я всегда боюсь за него. Сашенька такой славный…
– И храбрый! Он очень смело пишет против большевиков. Я ему сколько раз говорила…
Что-то дрогнуло в голосе Ольги, что-то увидела в карих глазах дочери Анна Алексеевна. Она внимательно ещё раз взглянула на дочь.
– Почему это ты так заботишься о Сашеньке, а?
Ольга покраснела – густо, багрово, до слез.
– Он славный – ты же сама сказала…
Наводнения все ждали, но никто в него не верил – и пришло оно неожиданно. Сунгари грозно пухла, питаемая сажёнными валами сверху, с верховьев реки. Город опоясался слабенькими плотинами, которые прежде всего были прорваны в Фуцзядяне. Богатый китайский город с огромным населением был мгновенно затоплен прорвавшейся водой. На следующий день новыми валами с верховьев Сунгари была размыта железнодорожная насыпь, прикрывавшая деловую часть города – Пристань. В течение нескольких часов значительная часть Пристани была покрыта водой.
На следующий день вся Пристань была уже затоплена. В воде сажённой глубины очутился и пригород Харбина – Нахаловка, населённая эмигрантской беднотой. Вопль отчаяния пронёсся по городу. Бедствие принимало страшные размеры. Все обвиняли советскую администрацию КВжд: она могла вовремя принять меры по укреплению железнодорожной насыпи, через которую прорвалась вода. Но советчики только посмеивались: беда эмигрантская, так как советские служащие жили в Новом городе, который благодаря своему высокому расположению от наводнения был застрахован.