— Так точно.
Командир корниловцев, усевшийся на край задней скамьи, будто отсутствовал. Опершись локтем на подоконник, понуро поглядывал то в быстро заполняемую серыми строчками полевую книжку соседа, полкового адьютанта подъесаула Елисеева, то в голое окно, наглухо занавешенное безлунной полуночной темнотой. И отозвался необычно тихо и сухо.
Его вызывающая незаметность и задела, и насторожила Топоркова. Сильнее даже, чем обеспокоила мрачная замкнутость Мурзаева: хотя командир линейцев, не сняв своего летнего офицерского пальто, и занял место на передней скамье, но сразу уставился в пол и пока не обронил ни слова.
Разрешив всем расходиться, шагнул к Мурзаеву.
— Ты чего не в себе, Александр?
Тяжело покачав обритой головой и сузив глаза до мрачных щёлок, тот выдохнул коротко и почти беззвучно:
— Гибнет казачество, Сергей.
— Ты о чём?
— Стыдно сказать... Шкурников стало больше, чем героев. — И тут же добавил, громче и злее: — А этот гвардейский штаб... его мать, только приближает погибель. Ну, сам посуди...
Ободряющих слов Топорков не нашёл. Лишь неловко тронул выше согнутого локтя высохшую руку Мурзаева, что покоилась на широкой чёрной перевязи...
...Тщательно подобрав под себя полы черкески и шубы, Бабиев не спеша намотал на искалеченную правую руку повод, а левую запустил под борт черкески — за пачкой... Не холод заставил, а совсем редкая гостья: перед самым совещанием, как вошёл в маленький вокзал, взяла ни с того ни с сего тоска — заныла в сердце, замутила душу и пошла высасывать силы... Отчего — не понять. Скоро отозвались ей раны...
Оттого, может, что загнал своего рыжего красавца жеребца? Когда вслед за отошедшими красными переправлялись через Калаус, без нужды, от одной досады, толкнул его в намёт. А тот, выносясь на берег, увяз в иле и рухнул на передние ноги, перекинув его через голову прямо в песок... Прислали заводного[78] коня — золотисто-гнедого ногайца восьми лет. В теле и выносливый, одна беда — не такой прыткий. Да и низковат...
Как почуял под собой вместо плоского неудобия скамейки ладность калаушинского седла[79], как втянул глубоко терпкий аромат тлеющего асмоловского табака — тоска отлетела прочь вместе с дымком. И уступила сердце и душу привычному — пьянящему возбуждению и щекотливой боязни перед боем. Кого-то нынче неминуемо достанет до смерти клинок или пуля. Может, кого-то близкого... Может, и самого...
Ночь выдалась хоть и непроглядная, но зато тихая и неморозная.
Доверившись толковости и благообразным сединам проводника, Бабиев и не старался сориентироваться. На полкорпуса позади ехал Елисеев, надевший поверх черкески солдатскую овчинную куртку-безрукавку. Согбенную спину константиновского мужика его пристальный взгляд не отпускал ни на минуту.
Чтобы не растягивать тысячу конников и пулемётные линейки двухвёрстным хвостом, полковые колонны по три Бабиев повёл не дорогой в затылок друг другу, а скошенными полями голова с головою: линейцы левее корниловцев на интервале в сто шагов. Ни полусотню, ни даже взвод головным дозором посылать не стал: только выдадут приближение бригады, а случись какая неожиданность — сподручнее будет атаковать всей массой.
Между двумя колоннами, намеренно отстав от Бабиева, ехал в одиночестве Мурзаев. От Бабиева отстал намеренно: весёлость командира корниловцев угнетала сильнее собственных мрачных мыслей. Так и не высказанных Топоркову...
По сухой земле, тонко прикрытой слежавшимся снежком, лошади шагали легко и почти бесшумно. Лишь пофыркивали изредка.
Небосклон за спиной посерел.
По колоннам, от головы до хвоста, шёпотом прошлось приказание: «Не курить и не разговаривать!» Каждый понял: уже под самым боком у красной сволочи.
Занялась бледно-оранжевая заря. С каждой минутой она всё отчётливее высветляла справа и в трёх-четырёх верстах впереди высокий, слегка заснеженный холм с широкой и плоской вершиной. И спящее село, кучно умостившееся на пологой покатости.
Проводник махнул в его сторону снятой рукавицей: Спицевка самая и есть...
Позади осталось почти три десятка вёрст.
Бабиев, натягивая поводья, снял и вместо шашки поднял вверх свою чёрную папаху — подал знак остановиться. Надев, поднял к глазам пятикратный галилеевский «Буш», по обыкновению висящий на шее без футляра. Устаревший и изрядно обцарапанный за десять лет: получил ещё при производстве в офицеры, в Николаевском кавалерийском училище, как бесплатный «дар царя». Давно подумывал купить 6-кратный призменный, пусть не лучшей фирмы — не Цейсса и не Гёрца, — да всё равно дорого. А просить денег у стариков родителей — до такого не унизится...
Охранение красных бодрствовало: по гребню юго-восточной околицы разгуливали меж затухающих костров пехотинцы в тулупах.
Свет от набухающей на востоке огненной полоски достал до самого дна широкой речной долины и смахнул темноту с замерших ало-чёрно-коричневых лент казачьих колонн... На гребне вспыхнула суета, защёлкали беспорядочно выстрелы.
Разглядев, что требовалось, Бабиев разозлился невесть на кого: ну вот, опоздали! Уже обнаружены, а до села — ещё четыре версты. И на плато придётся подниматься — градусов под десять — под обстрелом. Хорошо, если только ружейным. Охватить правый фланг красных и отрезать Спицевку от Бешпагирского — и по уставу, и по местности — удобнее всего взводными колоннами. И не отвечать на огонь...
Перестроив полки, сразу же, ещё в долине, перевёл их на рысь. Раздавшиеся в ширину колонны, сохраняя равнение по головным взводам и увеличив интервал до двухсот шагов, устремились на подъём.
Не прошло и минуты, как из села, будто мыши из старой, найденной на чердаке перины, стали выскакивать подводы и люди. Фигурки сливались в массу, она быстро густела и чёрным пятном вытягивалась по белому плато в юго-западном направлении, к Бешпагирскому. Выстрелы смолкли.
Бабиев — отрезать и не дать уйти! — заторопился, задёргался. Не вздевая клинка — уже не успеть вытянуть из ножен, да его и так все видят снизу, — посильнее сдавил колени, кидая ногайца в намёт. За ним перешли в намёт и колонны.
Мурзаев вперёд не рвался: одиноко скакал между колоннами на уровне головных взводов. Светлые полы пальто маленькими крылышками трепыхались на боках его крупного тёмно-гнедого жеребца.
— Вытащи мне револьвер и дай! — хрипло бросил Бабиев полковому адъютанту.
Елисеев и по одному взгляду понял бы, о чём просит старый друг: здоровая рука Коли занята поводом, искалеченная правая лежит на бедре и помочь не может.
а кобура по-черкесски повешена на левый бок. Не очень-то сподручно вытаскивать из неё револьвер на намёте, да ещё из такой длинной и мягкой. Но без этого никак. «На всякий случай, если шашку уроню», — пояснил Коля в первой же донной атаке, на Урупе.
Укрепив низкую белую папаху и прибив коня вплотную к ногайцу, не сразу, но всё же вытащил и протянул. Слабо прижав ребристую рукоятку едва гнущимся большим пальцем к мёртвому указательному, Бабиев кое-как засунул револьвер за борт черкески. Торопливо намотав поводья на правую руку, левой с трудом вытянул из ножен клинок. Крутнулся туда-сюда в седле: корниловцы не отстают, линейцы тоже.
Застывший прозрачный воздух всполошил его протяжный надрывный крик:
— В ли-инию-ю коло-онн!
Не дожидаясь исполнительной команды «марш-марш», сотни — корниловцы опередили линейцев — ускорились до волчьего намёта и слаженно развернулись.
Через четверть минуты полковые линии по шесть сотенных колонн вынеслись на плато. Спицевское — уже отрезанное — очутилось на севере.
Пешие красноармейцы и обозные телеги припустили сильнее. Бежавшие и скакавшие в хвосте приостановились, заметались и замахали руками.
— Шашки-и к бо-ою-юу!
Обнажённые и вздетые впопыхах клинки скрестились с первыми лучами светила, выглянувшего из-за гребня высокого правого берега Калаусской долины. Над крепко сбитыми, но куцыми колоннами неполных сотен розовато заблестела стальная щетина. За плечами чёрных бурок и кожухов забились алые башлыки, особенно яркие на фоне снега, словно предвещая его скорое окропление кровью.
Чёрные толпы, охваченные отчаянием, разорвались: кто-то понёсся во всю прыть дальше на юг, кто-то кинулся обратно в Спицевское.
Бабиев, толчком колен кинув ногайца в карьер, поднял клинок вертикально вверх и резко склонил в сторону самой большой и густой толпы. Знак — понятный каждому казаку, и сотенные командиры даже не стали его повторять. Но, обуреваемый злым восторгом, он зычно выкрикнул:
— В атаку!
И когда сотни бросились в карьер, придержал ногайца и, пропуская их мимо себя, прокричал протяжно и тонко, как ревели, ободряя друг друга, курды на турецком фронте:
— А-ря-ря-ря-ря-ря-а-а!
Рванув поводья, по обыкновению резко остановил коня. Искрящиеся азартом и восторгом глаза провожали летящих вперёд казаков... Всем существом уже предвкушал победу. Это его победа! Победа его полка! Так пускай братцы-казаки повеселятся, позабавятся себе вволю, пускай разживутся трофеями, возьмут у картузников всё, до чего руки дотянутся...
Сотни подвод и людей, кинувшиеся обратно в село, были окружены и отрезаны корниловцами. За теми, кто успел далеко убежать к Бешпагирскому, кинулись в погоню линейцы.
Бой закончился не начавшись.
Подводы встали. Оказались они не военного обоза, а беженские, горой набитые узлами мужицкого барахла... Крестьяне позапрыгивали на подводы, телами, как кошка котят, прикрыв своё добро. Красноармейцы — кто бросил винтовку, кто воткнул штыком в землю — пригнулись, присели и закрыли головы руками.
Корниловцы быстро растворились в этой мешанине. Одни спешились и принялись пересёдлывать коней — меняли своих приставших на свежих крестьянских. Другие, перепрыгнув с седел на телеги и спихнув хозяев на землю, шашками и кинжалами резали верёвки, суетливо потрошили узлы и запихивали самое ценное в седельные сумы. Лишь немногие сгоняли пленных в группы, выкидывали из телег барахло и укладывали в них подобранные винтовки...