Крик забился в горле. Оксана упала на колени, голова мотнулась, и девушка прикусила язык. Вспышка боли заставила распахнуть веки. Она вновь зацепилась взглядом за прямоугольник солнечного света у входа и ползла к нему, глотая солёную кровь. Хвоя колола ладони. Хрустел складками пакет, который она волочила за собой. Сопли стекали на подбородок, на что она не обращала внимания, пока голоса Вики и Степана не подтащили её к свету как шкодливого щенка за поводок, и не расколотили болтливую тишину под ветхой крышей вдребезги…
Ландура, старая тельмучинка, у которой маленький Стёпка оставался в посёлке леспромхоза, когда отец не брал его с собой в тайгу, называла мальчишку Кельчет-И-Тек. Ему нравилось, а отец рассердился и что-то долго выговаривал походящей на деревянного идола бабке. Старуха смотрела бесстрастно, беломорина в сморщенном рте размеренно дымила. Когда егерь замолчал, лицо Ландуры долго оставалось неподвижным, а потом по морщинам прошла рябь. Она вынула папиросу и сказала по-русски, хотя остальной разговор шёл на тельма:
— Ты ничего не можешь изменить.
И равнодушно отвернулась.
Отец увёл Степана и больше у Ландуры не оставлял. Были другие семьи и люди. В благодарность за присмотр отец таскал из тайги лосятину, рябчиков, глухарей, поленных тайменей, лесной мёд и короба с белыми — один к одному, — грибами. Степану у чужих не нравилось. Дети его задирали и не принимали в свои игры. Взрослые сторонились, смотрели хмуро и, кажется, были готовы сами одарить егеря, лишь бы он больше не приводил к ним своего сына.
В семь лет Степан оправился в Алтуфьевский интернат. Без сожалений и слёз. Отсутствие родителей других детей всю неделю, а то и месяц уравнивало его с другими и было легко вообразить, что их рассказы о доме и близких- выдумки. Что-то вроде сказок Ландуры о Верхнем и Нижнем мире, Унгмару и Кельчете, лесных духах, людях-зверях, мёртвом лесе Лыма, где на ветвях развешены колма — берестяные туеса с прахом мертвых; о Берчиткуле — таежном хозяине; о болотном упыре Керигуле с выводком дочерей-рыб, что заманивают неосторожных в самую трясину, а наигравшись отдают отцу, который высасывает из человека кровь, а неприкаянную душу — Сунесу, — отпускает бродить по тайге. Об Олман-ма-Тай, что однажды нашла в тайге израненного охотника, выходила его и полюбила, зная, что будет наказана… Их было много, этих рассказов. Степан скучал по ним, как скучал по тайге, и в Бурханов верилось легче, чем в собственную мать.
Дважды Степан убегал из интерната. Без особых проблем добирался до посёлка, избегая дорог, людей, и стучал в рассохшиеся двери старой избёнки. Ландура открыла только в первый раз, потому что во второй открывать было некому, а сама Ландура уже, наверное, покоилась в лесу мертвецов в колма, а её дух весело прыгал с ветки на ветку, вселившись в юркого соболька с такими же чёрными и блестящими, как у самой бабки, глазками. А, может, дух её прямиком отправился в Верхний мир на поля Унгмару…
Отец находил Степана сам. Возможно, он единственный точно понимал, где искать. И почему. Смерть старой тельмучинки оборвала одну привязанность Степана, он ощущал горькую пустоту внутри, которую нечем было заполнить или понять. Он плакал тайком, отвернувшись, а за окном машины тайга пятилась угрюмо и молча, плотнее смыкая еловые лапы, словно изломанные крылья. На крыльце интерната он в последний раз разговаривал с отцом о матери. Он вообще последний раз с ним разговаривал, а точнее, попросту прогнал, когда постаревший егерь затянул своё: «Не проси много…»
Через два месяца, инспектор по делам несовершеннолетних, худая как палка, остроносая тётка в накрахмаленной до хруста форменной рубахе, сообщила Степану, что его отец считается пропавшим без вести. Бант на её шее напоминал мёртвый и почерневший осиновый лист, готовый рассыпаться ломким тленом, стоило ей ниже наклонить голову. Ещё через шесть месяцев, она же показала ему постановление районного суда о признании Дерябина Олега Степановича — его отца, — умершим, и сунула в смуглые ладошки свидетельство о смерти с печатью и подписями.
К тому времени, когда его отправили в Кирчановск, в областной приют, Степан уже знал, что Кельчет-И-Тек на русском означало «змеёныш», и увозил с собой из короткого детства очень немного: потери, вину и предательство. Кто кого предал, и кто перед кем виноват — думалось смутно, только ворочался в груди холодный и горький комок из несказанных слов…
…Такой же, что, наверное, душил Вику невесть сколько времени. Сколько же сил ей понадобилось, чтобы это скрывать весь вчерашний день? А, может, и дольше? Но, кажется, они кончились. Приближаясь, Степан насмотрелся на согнутую спину, опущенные плечи, растрёпанные, неприбранные толком с самого утра волосы. Он остановился за спиной девушки. Она не обернулась. Лист на этюднике перед ней слепил отражённой солнечной белизной. Место Оксаны пустовало. Степан вздохнул. Его затея провалилась с самого начала из-зи присутствия посторонних. Оставалось утешаться тем, что здесь у Илгун-Ты его чувство окрепнет, усилится. Уверенность сделается постоянной, сомнения отступят, и позже он найдёт возможность приехать сюда с Викой вдвоём…
Сейчас, он смотрел ей в спину и не чувствовал ничего.
— Он мне рассказал, — начал Степан и сбился.
Вика не пошевелилась. Паузу заполняли шелест ветра да плеск воды. Степан с надеждой повертел головой, высматривая вторую художницу — оттянуть ненужный разговор, всё это в общем-то его не касается, — и вдруг выпалил:
— Ты его любишь?
Девушка вздрогнула и выпрямилась. Потом плечи её затряслись, но вместо рыданий, Степан услышал грубый, злой смех. Она запрокинула голову — волосы рассыпалась по спине неряшливыми прядями, — и замолчала разом как перегоревшая лампочка.
— Послушай, Стёпа, — сказала Вика, не оборачиваясь, — А я не знаю как это. Меня никто не учил, ты понимаешь? Родители? Пара деревенских пьяниц: слюнявые поцелуи пополам с перегаром, похабная ругань и такие же похабные слёзы в похмельном раскаянии. Милота и няшность…
Она поднялась, пошатнувшись и обернулась. Лицо было жёстким, застывшим и белым, как лист на этюднике, только под глазами угольные тени. Рот — некрасивый, углы дёргаются, — растягивался в гримасу…
— С пятнадцати лет я живу одна. Смазливая деревенская девочка в большом городе — хреновое сочетание…
— Я…
— Нет уж погоди, я договорю, — она заложила прядь волос за ухо характерным жестом, который сейчас выглядел так, словно отбрасывал за спину все возражения. — Обычно, тебя просто хотят трахнуть, слегка подпоив. В лучшем случае, покормят — хорошо если не «кислотой», — но и тут логика невесёлая: чем больше вложений, тем сильнее должна быть отдача. Так что, мой первый сексуальный опыт больше похож на изнасилование, чем на девичью мечту о любви…
Он растерялся. Девушка перед ним походила на Вику, которую он «узнал», не больше, чем чёрт на младенца: сухие, потрескавшиеся губы, синеватые тени в носогубных складках и лихорадочный блеск глаз.
— При чём здесь любовь, — сказал он и подумал: «Ей плохо. Физически плохо…»
— Откуда мне знать? Я одно поняла: чтобы спать с кем-то, а уж тем более рожать кому-то детей, нужно по крайней мере этого хотеть…
Намёк был прозрачным, как вода в Кожухе, не скрывающая жёсткое каменистое дно.
Степан скривился.
— Он же просто мудак. Ни ты, ни твой ребёнок ему не нужны…
— Я знаю, — сказала Вика, — Но тебе это очков не добавляет, уж извини…
Она сделала движение рукой, похожее на утешительный жест, но Степана не коснулась. Веки покраснели, Вика моргнула и, качнувшись, быстро пошла к палатке…
А до него вдруг дошло, и ясность — та самая, первая, — полыхнула остро, аж слёзы выступили. Ломило переносье, он ничего не видел, а рот сам собой растягивался в улыбке.
Выходить было мучительно стыдно. Оставаться и ждать — никакой возможности. Волосы на затылке шевелились, озноб скоблил кожу как тёркой. Оксана чувствовала за спиной движение, голова вжималась в плечи, словно за секунду то того, как Димкины руки обхватят её и зажмут рот.
Вот только Димку убили в каком-то безымянном ауле под Гудермесом во вторую Чеченскую, и привезли домой в запаянном ящике. А она знала. Теперь знала. Ударной волной Димке размозжило грудь и переломало ключицы. Обломки рёбер проткнули кожу. Правый рукав сорвало, и шуршащий подлесок зелёнки присыпал его прошлогодней листвой и щепками, вместе с оторванной кистью, распухшей и потерявшей форму, словно скомканная красная варежка. Осколком срезало пол-лица, чёрная кровь запеклась в височной впадине, обломки зубов влажно блестели меж синюшных жгутов челюстных мышц… Она обещала проводить его в армию и не пришла, побоявшись, что вцепится в него и не отпустит. Никогда…
Теперь он стоял за спиной Оксаны, подкравшись как всегда неслышно, скалясь и подрагивая от предвкушения…
Оксана пискнула и выскочила на свет.
И подавилась воплем. Степан не ушёл. Не побежал за Викой. Не побрёл к воде, сломленный унижением. Не сел на камни, спрятав лицо в ладони, сотрясаясь плечами. Нет, он стоял у этюдников, слепо таращась на Оксану и лыбился во все дёсны.
У неё закружилась голова, девушка сделала несколько шагов на ватных ногах и остановилась, когда взгляд Степана сфокусировался на ней. Углы рта опустились, темные глаза прояснились, одна бровь приподнялась. Обычный Степан, ровный и флегматичный. Почудилось ей всё?
— Ты чего?
Оксана помотала головой, кое-как добрела до этюдника и плюхнулась на стул. Ветер с реки шевелил волосы, гладил прохладной ладонью лоб, стирая испарину. Шелестела бумага… С последнего наброска на Оксану внимательно смотрела пустыми глазницами сморщенная голова в переплетении корней…
— Можно?
Она не слышала, как он подошёл. Ну и что, пусть смотрит. С неё достаточно. Домой. Несколько минут Оксана разглядывала свои испачканные ладони, в линии жизни правой — залегла рыжая хвоинка. Она колупнула ногтем…