– Видно, ему жаль покидать комнату, в которой он сейчас живет. Он ведь понимает, что жизнь у нас сулит ему массу неудобств, и потому боится так же, как боимся мы, лишнего беспокойства и хлопот. Во всяком случае, пока Короку не переехал, я не расстанусь с мыслью о пальто.
Это категорическое заявление, исполненное чисто мужской решимости, все же не успокоило О-Ёнэ, и она молчала, пряча подбородок в воротник кимоно. Затем глянула на Соскэ исподлобья и спросила:
– Короку-сан по-прежнему меня ненавидит?
Этот вопрос О-Ёнэ часто задавала мужу в первое время после приезда в Токио, и всякий раз ему стоило немалого труда успокоить ее и утешить. Но потом она перестала об этом говорить, и Соскэ решил, что вопрос сам собой отпал.
– Опять у тебя шалят нервы, – сказал Соскэ. – Не все ли равно, что там думает Короку, если я с тобой.
– Это ты в «Луньюе» вычитал? – У О-Ёнэ еще хватило духу пошутить.
– Ага, – ответил Соскэ, и разговор на этом прекратился.
Когда на следующий день Соскэ проснулся, по крытой жестью крыше барабанил холодный дождь. Пришла О-Ёнэ с подхваченными тесьмой рукавами кимоно.
– Пора вставать!
Слушая, как падают на крышу тяжелые капли, Соскэ испытывал неодолимое желание еще хоть немного понежиться под теплым одеялом. Однако стоило ему увидеть О-Ёнэ, болезненную, бледную, но неизменно заботливую, как он, крикнув: «Э-эй!» – тотчас же вскочил.
Всю улицу заволокла густая пелена дождя. Росший на обрыве тропический бамбук время от времени покачивался, словно зверь, отряхивающий воду с гривы. Теплый рис и горячий суп из мисо[14] несколько приободрили Соскэ, которому сейчас предстояло мокнуть под этим унылым небом.
– Опять промочу ноги, – сказал Соскэ. – Непременно надо купить еще пару ботинок.
Но пока ему пришлось удовлетвориться старыми, с прохудившимися подметками. Он надел их и немного подвернул брюки.
Вернувшись домой, Соскэ увидел, что О-Ёнэ поставила возле трюмо лохань с тряпкой. С потолка, сильно потемневшего в одном месте, время от времени в лохань капала вода.
– Что говорить о ботинках, если крыша течет, – горько усмехнулся Соскэ. В тот вечер О-Ёнэ ради мужа разожгла котацу[15], просушила его шерстяные носки и суконные брюки в полоску.
Дождь не переставая лил и на следующий день. О-Ёнэ, как обычно, разбудила мужа, который, одеваясь, снова вспомнил о ботинках. На третье утро Соскэ нахмурился и с досады прищелкнул языком:
– До каких же это пор будет продолжаться? Ботинки уже невозможно надеть, до того они намокли.
– А с маленькой комнатой прямо беда, с потолка так и льет.
Они решили попросить хозяина в первый же ясный день починить крышу. Соскэ с трудом натянул скрипевшие от воды ботинки и ушел.
К счастью, часам к одиннадцати дождь прекратился, стало тепло и ясно, как бывает в погожий осенний день, на заборах чирикали воробьи. О-Ёнэ встретила Соскэ радостная, даже какая-то просветленная, и неожиданно спросила:
– Послушай, не продать ли нам ширму?
Полученная от тетушки ширма так до сих пор и стояла в углу кабинета. Всего лишь двустворчатая, она тем не менее оказалась бы лишней в гостиной из-за размеров и расположения этой комнаты. Если поставить ее с южной стороны – она загородит вход, если с восточной – не будет пропускать свет, остается лишь поставить ее у ниши, но ведь нишу закрывать тоже не так уж удобно. Соскэ не раз ворчал:
– Взял ее как единственную память об отце, а куда девать – не знаю.
При этом О-Ёнэ смотрела на серебряную луну с облупившимися краями и едва различимые на фоне ширмы стебли тростника с видом полнейшего недоумения, как, дескать, могут люди дорожить подобной вещью. Но сказать об этом мужу прямо О-Ёнэ не решалась, лишь однажды как бы вскользь спросила:
– Неужели это и в самом деле ценная картина?
Тут Соскэ впервые рассказал О-Ёнэ про Хоицу. Точнее, не рассказал, а передал то, что некогда слышал от отца и помнил довольно смутно. Что же до истинной ценности картины и подробностей истории Хоицу, то тут он ничего определенного сказать не мог. Но для О-Ёнэ этих сведений оказалось вполне достаточно, чтобы решиться на не совсем обычный для нее поступок, в особенности когда она присовокупила к ним разговор с мужем на прошлой неделе. И вот в тот самый день, когда дождь наконец перестал и лучи солнца залили сёдзи в столовой, она накинула поверх кимоно не то шаль, не то шарф какого-то неопределенного цвета и вышла из дому. Пройдя квартала два, О-Ёнэ свернула на улицу, по которой ходил трамвай, и подошла к довольно большому магазину подержанных вещей, помещавшемуся между булочной и лавкой, где продавали сушеную рыбу и сушеные овощи. Когда-то О-Ёнэ купила здесь складной обеденный столик. Отсюда же Соскэ принес железный чайник, который жил у них и поныне.
Спрятав руки в рукава кимоно, О-Ёнэ остановилась и увидела все те же новенькие железные чайники и множество хибати, которые были как раз к сезону. Ни одной антикварной вещи, если не считать какой-то странный предмет, висевший против входа и очень похожий на щит черепахи, а под ним длинное желтое буддийское кропило из конского волоса, меха белого медведя и пеньки. Еще было выставлено несколько полок для чайной посуды из сандалового дерева, сделанных до того плохо, что в любой момент они могли покоробиться. Но О-Ёнэ в таких вещах мало что смыслила. Зато она убедилась, что ни одной ширмы или какемоно здесь нет, и вошла внутрь.
Шла сюда О-Ёнэ с единственной целью, чтобы хоть за какую-нибудь цену сбыть ширму. У нее был некоторый опыт в такого рода делах, полученный еще в Хиросиме, и она без особых усилий завела разговор с хозяином, мужчиной лет пятидесяти со смуглым лицом и впалыми щеками. Надев очки в черепаховой оправе, огромные и потому кажущиеся забавными, он читал газету, грея руки над бронзовым с шероховатой поверхностью хибати.
– Что ж, схожу посмотрю, – сразу согласился хозяин, правда, без особого интереса, чем несколько разочаровал О-Ёнэ. Тем не менее она повторила свою просьбу, хоть и не питала на этот счет никаких иллюзий.
– Ладно, приду, только позднее. Приказчик ушел, не на кого оставить лавку.
Небрежный тон, каким это было сказано, вселил в душу О-Ёнэ сомнение: придет или не придет? В одиночестве, как обычно, она съела свой немудреный обед, но не успела позвать Киё, чтобы та убрала посуду, как услыхала громкое: «Можно войти?» Старьевщик сдержал свое обещание. О-Ёнэ провела его в гостиную и показала ширму. Приговаривая «так, так», он водил рукой то по краям ширмы, то по ее тыльной стороне.
– Ну, если она вам не нужна… – Старьевщик замолчал, словно бы размышляя, а потом сказал: – За шесть иен возьму, пожалуй.
Цена показалась О-Ёнэ подходящей, но она решила прежде поставить обо всем в известность Соскэ, тем более что ей теперь была известна история ширмы. Услыхав, что О-Ёнэ хочет советоваться с мужем, старьевщик, уходя, сказал:
– Ладно, госпожа, раз уж я здесь, набавлю еще иену, разорюсь. Соглашайтесь, а то не избавитесь от своей ширмы.
Тогда О-Ёнэ с замиранием сердца решительно возразила:
– Но ведь это Хоицу!
– Хоицу сейчас не в моде, – невозмутимо парировал лавочник, в упор глядя на О-Ёнэ, и сказал на прощанье: – Что же, посоветуйтесь еще.
О-Ёнэ слово в слово передала мужу разговор с лавочником, а затем простодушно спросила:
– Продадим?
В последнее время у Соскэ то и дело возникали какие-то нужды. Но он до того привык во всем себе отказывать, что и мысли не допускал попытаться добыть хоть какие-то средства сверх заработка и хоть немного отдохнуть от постоянных лишений и забот. И сейчас, выслушав О-Ёнэ, Соскэ был просто поражен сметливостью жены, хотя и сомневался в необходимости такого шага. На вопрос, как она сама считает, О-Ёнэ ответила, что совсем неплохо выручить сейчас чуть ли не десять иен, тогда, по крайней мере, можно будет купить не только ботинки для Соскэ, но еще и отрез недорогого шелка. Соскэ подумал, что это и в самом деле неплохо, но сама мысль расстаться с ширмой, которой так дорожил отец, ради каких-то там ботинок и отреза шелка казалась чудовищной. И Соскэ сказал:
– Продать ширму, разумеется, можно. Все равно девать ее некуда. Но без новых ботинок я могу пока обойтись. Было плохо, когда непрерывно лил дождь. А теперь погода наладилась.
– Но если опять зарядят дожди?
Соскэ молчал, он не мог гарантировать навечно ясную погоду. Молчала и О-Ёнэ, не решаясь сказать, что нельзя откладывать продажу ширмы до ненастных дней. Муж с женой переглянулись и оба засмеялись.
– Может быть, лавочник мало дает? – после паузы спросила О-Ёнэ.
– Как тебе сказать…
В этом вопросе у Соскэ не было собственного мнения, и он мог лишь прислушиваться к чужому: мало – значит, мало. В общем, он готов был продать ширму за любую цену, только бы нашелся покупатель. Как-то он вычитал в газете, будто старинные картины и произведения каллиграфического искусства нынче в цене. «Мне бы хоть одну такую вещь», – с завистью подумал он, но тут же примирился с мыслью, что ничего подобного у него никогда не будет.
– Цена зависит и от того, кто продает, и от того, кто покупает. Я, например, не сумел бы дорого продать даже самую знаменитую картину. И все же семь или восемь иен за ширму, пожалуй, слишком мало.
Из слов Соскэ получалось, что и ширма хороша, и старьевщик знает толк в делах, только сам он ни к чему не способен. О-Ёнэ слегка огорчилась и больше не упоминала о ширме.
На следующий день Соскэ поговорил кое с кем из сослуживцев. Все в один голос заявили, что за такую цену ширму отдавать нельзя. Но никто не вызвался ему помочь, даже не посоветовал, как поступить, чтобы не попасть впросак. И Соскэ понял: либо придется продать ширму старьевщику, либо пусть по-прежнему загромождает гостиную. И Соскэ перенес ширму в гостиную. Но тут явился старьевщик и предложил за нее уже пятнадцать иен. Супруги решили повременить с продажей. Лавочник снова пришел, но О-Ёнэ опять ему отказала, уже просто из интереса. В четвертый раз старьевщик привел с собой какого-то человека. Они пошептались и предложили тридцать пять иен. Супруги наконец согласились.