Сразу становится понятно, что ты вернулась к теме, которая действительно интересует Тонки. Она откладывает нож и подается вперед, ее лицо возбужденно сияет сквозь неровные остатки волос.
– М-м-м. Может, не все из них. Размеры каждого обелиска, судя по записям, немного отличаются, так что только некоторые – или вообще лишь один – подойдут к тому гнезду. Или, может, гнездо менялось каждый раз, когда они вставляли в него обелиск, приспосабливаясь к нему!
– С чего ты взяла, что его туда вставляли? Может, сначала… они вырастали там, затем их гранили или выкапывали и потом забирали. – Это заставляет Тонки задуматься; ты втайне чувствуешь гордость, заставив ее подумать о том, чего она прежде не принимала во внимание. – И кто эти самые «они»?
Она моргает, затем садится, ее восторг явно угасает. Наконец она говорит:
– Предположительно юменесские Лидеры происходят от людей, которые спасли мир после Расколотой Зимы. У нас сохранились тексты этого времени, тайны, которые должна хранить каждая семья и которые нам должны доверять, когда мы заслужим общинное имя. – Она кривится. – Моя семья не стала, они заранее отреклись от меня. Потому я пролезла в хранилище и взяла то, что принадлежало мне по праву.
Ты киваешь, поскольку это очень похоже на Биноф, которую ты помнишь. К семейной тайне ты, однако, относишься скептически. Юменеса не существовало до Санзе, а Санзе лишь последняя из бесчисленных цивилизаций, которые появлялись и гибли на протяжении Зим. Легенды Лидеров имеют оттенок мифа, сочиненного для оправдания их положения в обществе.
Тонки продолжает:
– В том хранилище я нашла кучу всего – карты, странные записи на языке, которого я прежде не видела, предметы, не имеющие смысла, – вроде одного маленького круглого желтого камешка, около дюйма в окружности. Кто-то положил его в стеклянную шкатулку, запечатал и пометил надписью «не трогать». Похоже, эта штука проделывала дырки в людях. – Ты кривишься. – Значит, либо в семейных преданиях есть правда, либо, если ты богат и влиятелен, ты без труда соберешь коллекцию ценных древностей. Или и то и другое. – Она замечает выражение твоего лица и с удивлением смотрит на тебя. – Да, вероятно, не и то и другое. Это не Предание камня, короче, просто… слова. Мягкое знание. Мне надо его закалить.
Это похоже на Тонки.
– Итак. Ты проникла в Эпицентр, чтобы попытаться найти то гнездо, поскольку это как-то подтверждает какую-то ржавую древнюю историю, передававшуюся в твоей семье?
– Она была на карте, которую я нашла, – пожимает плечами Тонки. – Если часть истории правдива – о гнезде в Юменесе, нарочно спрятанном основателями города, – тогда я предположила, что и остальная история правда, да. – Отложив нож, Тонки с наслаждением выпрямляется и рассеянно сметает рукой обрезки волос в кучу. Сейчас ее волосы жалко коротки и неровны, и у тебя прямо руки чешутся взять ножницы и подровнять ее стрижку. Но ты сначала подождешь, когда она еще раз вымоет их. – Остальные истории тоже оказались правдивы, – говорит Тонки. – В смысле, многое, конечно, ржавь и дым мелло, врать не буду. Но я узнала в Седьмом университете, что обелиски уходят в глубь истории до самого ее начала и дальше. У нас есть сведения о Зимах десять, пятнадцать и даже двадцать тысяч лет назад – а обелиски еще старше. Возможно, они были даже прежде Раскола.
Первая Зима, та, что почти уничтожила мир. О ней рассказывают только лористы, а Седьмой университет отрицает большую часть их сказок.
Из упрямства ты говоришь:
– Может, Раскола и не было. Может, Пятое время года было всегда.
– Может, – пожимает плечами Тонки, либо не замечая твоей попытки наехать, или ей все равно. Вероятно, второе. – Упомянуть Раскол – прямой способ вызвать пятичасовую дискуссию на коллоквиуме. Тупые старые пердуны. – Она улыбается воспоминаниям, затем резко становится серьезной.
Ты сразу понимаешь. Дибарс, город, в котором расположен Седьмой университет, находится в Экваториалях, чуть западнее Юменеса.
– Однако я не верю, – говорит Тонки, приходя в себя, – что Пятое время года было всегда.
– Почему нет?
– Из-за нас. – Она ухмыляется. – Из-за жизни. Она недостаточно другая.
– Что?
Тонки подается вперед. Она не так взволнована, как при разговоре об обелисках, но понятно, что это долго таимое знание беспокоит ее. На миг в ее открытом грубоватом лице ты видишь Биноф; затем она говорит и снова становится геоместом Тонки.
– Все меняется во время Зимы. Верно? Но недостаточно. Подумай вот о чем: все, что растет или ходит по земле, может дышать воздухом мира, есть его пищу, выживать в обычных пределах температуры. Нам не нужно для этого меняться; мы ровно таковы, какими должны быть, поскольку мир таков. Верно? Может, люди – самое худшее из всего этого, поскольку нам приходится пользоваться руками, чтобы делать одежду, вместо того чтобы отращивать шерсть… но мы делаем одежду. Мы созданы для этого, с умными руками, которые могут шить, и мозгами, которые понимают, как охотиться или выращивать животных на мех. Но мы не приспособлены отфильтровывать пепел прежде, чем он зацементируется в легких…
– Как некоторые животные.
Тонки неприязненно смотрит на тебя.
– Кончай перебивать. Это невежливо.
Ты вздыхаешь и жестом показываешь ей продолжать, и она удовлетворенно кивает:
– Ладно. Некоторые звери во время Зимы отращивают легочные фильтры – или начинают дышать водой и уходят в океан, где безопаснее, или зарываются в землю и впадают в спячку, или что еще. Мы же научились не только шить одежду, но строить склады, стены и выработали Предание камня. Но все это запоздалые мысли. – Она размахивает рукой, подбирая слова. – Как если бы… когда из колеса вылетает спица, а ты посреди дороги между двумя общинами, тебе приходится импровизировать. Понимаешь? Ты берешь щепку или даже металлический прут и заменяешь поломанную спицу, просто чтобы колесо продержалось до колесного мастера. Вот что случается, когда киркхуша во время Зимы вдруг развивает в себе пристрастие к мясу. Почему они не едят мясо всегда? Потому, что изначально они были созданы для чего-то другого, им все равно лучше питаться чем-то другим, и поедание мяса Зимой для них – решение наспех, поправка природы в последнюю минуту, чтобы киркхуша не перестала существовать.
– То есть… – Ты немного ошеломлена. Звучит безумно, но почему-то верно. Ты не видишь никаких дыр в теории и не уверена, что хочешь их найти. Тонки не из тех, с кем ты готова потягаться в логике.
Тонки кивает:
– Вот потому я и не могу перестать думать об обелисках. Их сделали люди, то есть наш вид как минимум не моложе их! Времени много, чтобы ломать, начинать и снова ломать. Или, если предания Лидеров правдивы… может, его достаточно, чтобы поставить все на место. Что-то, что помогло бы нам продержаться, чтобы все исправить.
Ты хмуришься.
– Постой. Лидеры Юменеса думают, что обелиски – остатки какой-то мертвой цивилизации – есть именно средство исправления?
– В основе. Эти истории говорят, что обелиски держали мир как единое целое, когда он грозил развалиться. Это предполагает, что однажды с привлечением обелисков могут закончиться и Зимы.
Конец всем Зимам? Это даже представить трудно. Нет нужды в путевых рюкзаках. Схронах. Общины могут существовать вечно, всегда расти. Каждый город может стать, как Юменес.
– Это было бы потрясающе, – шепчешь ты.
Тонки резко смотрит на тебя.
– Орогены тоже могут быть средством ремонта, сама знаешь, – говорит она. – А без Пятого времени года вы и не будете нужны.
Ты хмуришься ей в ответ, не понимая, встревожиться или успокоиться тебе от этого заявления, пока она не начинает пальцами разбирать оставшиеся волосы, и ты понимаешь, что тебе уже и нечего сказать.
Хоа ушел. Ты не уверена куда. Ты оставила его в лазарете, где он пялился на Рубиновласку, и когда ты вернулась к себе, чтобы перехватить еще пару часов сна, его не было, когда ты проснулась. Его маленький сверток с камнями по-прежнему в твоей комнате, рядом с твоей постелью, так что он наверняка намерен вскоре вернуться. Возможно, это ерунда. Но все же после стольких недель тебе странно недостает его непонятного, тихого присутствия. Но, может, оно и хорошо. Тебе надо кое-кого посетить, а это может пройти легче без… враждебности.
Ты входишь в лазарет медленно, тихо. Наверное, думаешь ты, сейчас ранний вечер – в нижней Кастриме всегда трудно понять, но твое тело все еще настроено на ритмы поверхности. Сейчас ты в этом уверена. Некоторые люди на платформах и мостиках смотрят на тебя, когда ты идешь мимо; эта община уйму времени тратит на пересуды. Это не имеет значения. Все, что имеет значение, – успел ли Алебастр прийти в себя. Вам надо поговорить.
Тела умершего этим утром Охотника нет, все вымыто. Лерна внутри, в свежей одежде, он бросает на тебя короткий взгляд, когда ты входишь. Он по-прежнему замкнут, замечаешь ты, хотя он лишь мгновение смотрит тебе в глаза прежде, чем кивнуть и снова вернуться к тому, что он делал при помощи чего-то похожего на хирургические инструменты. Рядом с ним еще один человек, набирает пипеткой что-то в маленькие стеклянные пузырьки; он даже голову не поднимает. Это лазарет. Любой может войти.
Лишь на полпути по длинному центральному проходу лазарета между рядами коек ты осознаешь, что слышишь некий звук, который подсознательно все время слышала: что-то вроде гудения. Сначала он кажется монотонным, но, сосредоточившись на нем, ты различаешь множество тонов, гармоник, тихий ритм. Музыка? Музыка столь чуждая, столь трудная для понимания, что ты даже не уверена, применимо ли к этому слово «музыка». Ты не можешь понять поначалу, откуда она исходит. Алебастр на том же месте, где ты его видела утром, на груде подушек и одеял на полу. Непонятно, почему Лерна не уложил его на койку. Рядом на ночной тумбочке стоят склянки, рулон чистого бинта, ножницы, банка мази. Судно, по счастью еще не использованное после последней мойки, но все равно вонючее, стоит рядом.