нетерпением ждет отпуска. «Но сначала надо проявить себя как-той на фронте,— завершил он разговор.— Вот вы уже представлены к кресту, как я вам завидую!»
«Дитё Сизов. Все записывает, но читал записанное батарейцам. Написал о том, как те батарейцы угощали картошкой голодного пехотинца, у которого и куска хлеба не было. Рассказывает солдатам о своей штатской жизни (он — единственный сын старенького отставного пехотного капитана), говорит, откуда родом, как учился, как любит Россию и народ и что готов за них умереть... Солдаты любят его, но некоторые тихонько посмеиваются. «Пенсию буду посылать домой,— признается он,— а то если убьют, санитары у мертвого заберут». У него выползла беленькая (то есть, вошь) из-под перчатки — покраснел, как маков цвет».
А затем — почти неизбежное, потому что именно таких и забирает война первыми:
«Остекленелые мертвые глаза, перекошенный рот, посиневшие щеки, на которых уже у мертвого отросла щетина, пробитый череп — все это под платочком. А дальше — стройный, как девушка, как живой, только ноги торчат окоченелые...»
Не только в спокойные минуты, когда мысли, чувства легко могут забрести в литературу, в чужое произведение, но и во время боя, когда они рвутся с самой глубины и падают на самое дно, многие ощущения батарейца Задумы-Горецкого неожиданно окрашены литературой, Толстым. Не в том смысле, что из книг, «из Толстого» — те или иные сцены, детали, переживания. А в том смысле, что опыт, литература Толстого помогают именно на этом остановить внимание, это заметить в людях, в себе, отметить, не пропустить как мелочь, как нечто не стоящее внимания...
«Артиллеристы быстро подкапывают хоботы (опоры пушек сзади), чтобы стволы еще выше задрались вверх. За работой находят время пошутить, поспорить, смеются и виртуозно ругаются, я уже привык к их матерщине: Беленький уговорил-таки меня «плюнуть на это». «Наступило затишье между залпами, и я пополз, а затем пошел, подтягивая ногу и опираясь с одной стороны шашкой, а со второй карабином. Радовался, что не убило и что не ранен, уеду с фронта, тем не менее стонал и корчился, неизвестно почему, сильнее, чем следовало,— боялся, чтобы не убило, не подвело счастье, потому нарочно бередил свою боль неизвестно перед кем, вот мол, смотри, не трогай меня».
Толстой, толстовская правда о войне и о человеке на войне сделала то, что на мировую бойню 1914-1918 гг. литература «попала» уже подготовленной, с опытом, умением смотреть на все без романтических очков, открытыми глазами. Остальное довершила сама война, ее кровь, грязь, жестокость, глобальное одичание и ужас перед бессмысленностью всего, что происходит...
«— Значок, которым отмечают настоящих героев,— сказано было, когда раздавали георгиевские кресты.
А тем временем...
Сидя весь день в окопах, под ураганным обстрелом, 4 августа «настоящие герои» — подпрапорщик X. и старший фейерверкер Z.— посылали с разными поручениями под пули низших чинов, а сами «делали» в окопе и закапывали лопатками.
7 августа, в другом бою, подпрапорщик Ф. С., которому вручают кресты 4-й, 3-й и уже 2-й степени и который был в тот день орудийным фейерверкером, делал то же самое, но не закапывал, а выбрасывал из окопа на лопаточке. Что ж, если логично рассуждать, так и должно, когда можно спасти жизнь, не рискуя напрасно. Но почему не наградили крестами тех низших чинов, которые должны были по службе вылезать из окопов и бегaть под пулями? «На всех не хватит». Значит, все — такие же «герои», а тем более в пехоте, где несравненно больше риска. А разве там так же щедро раздают кресты?
Мы, телефонисты, заработали их в том бою, когда просто вовсе не по-геройски спорили: «Ты иди соединяй провод!» — «А сам?» — «А ты?» — «А чья очередь?» — «А я старше тебя: обязан слушаться».
Так в чем же истинный героизм и много ли под этими крестами героев? Или я, может быть, неточно понимаю слово «геройство»? В современной войне — все герои или, точнее сказать, нет героев, а есть более или менее дисциплинированное стадо».
Так видится автору этих записок война — чуждая, непонятная народу, простому солдату. А Горецкому-Задуме еще и потому особенно, «вдвойне» чуждая, что он носит в душе еще и свое. «Побывав в казармах, пересмотрел я свое имущество, перелистал свои книжечки... Эх, и зачем я вез их столько сюда? Все это теперь погибнет, как погибну, может быть, и я сам... во славу... во славу... чего? Освобождения «малых» народов? Но освободится ли мой народ? Что ему даст эта война?»
Он пошел на войну, в окопы с Толстым в душе, в памяти, с опытом, «жезлом» большой литературы в «солдатском ранце», с серьезными мыслями и заботами о «возрождении» родной земли и литературы, он, совсем еще молодой писатель и человек, смог увидеть войну, «записать» ее рукой неожиданно зрелого, серьезного художника.
Война ему не нужна, и ничего не намерен «завоевывать» и «добывать» на ней — ничего, кроме правды.
Социальной правды, на которую война открывала глаза массам:
«Те социалисты, которые сразу объявили себя «пораженцами», за свою твердость духа имеют будущее. Не боюсь в этот момент соглядатаев — пусть почитают мою книжечку и расстреляют по приговору полевого суда. Только... надолго ли у меня такая смелость».
Правду он ищет на войне: о той самой солдатской народной массе правду, временами горькую, потому что у массы есть свои плюсы, но есть и минусы свои,— а война способна увеличивать как то, так и другое.
«...Мы спаслись... А там, сбоку и сзади, на этом проклятом перевале, который мы переезжали, стоит под смертью еще одна батарея — какая, не знаю. Почему она стоит? Занесло ее густой пылью и черным дымом заволокло. Почему она стоит? Жутко смотреть, как она там погибает. Видно: еще бегают, копошатся там людцы, а по ним беспрерывно: гкрэ-эх! дж-ж-фю-юв! И вдруг убитая, уничтоженная батарея загремела!.. Засверкали выстрелы, над нашими головами прошумели, пронеслись снаряды. Батарея защищается! Словно радостный весенний гром, грохочет она в наших ушах. Она защищает свою пехоту...»
И рядом с этим — мародерство, дикая матерщина, оплеухи командиров и вот такая на это реакция подчиненных:
«...солдаты дразнили избитых и посмеивались, особенно те, кто спал и кому удалось убежать. Однако избитые, с красными от пощечин физиономиями, недолго были обескуражены и вскоре смеялись вместе со всеми».
«Трофей» военный Максима Горецкого — суровая, не простая правда всего этого, правда человеческого поведения в исключительных обстоятельствах, когда смерть все рушит и когда человеческое проявляется как в действии, «реакции» массы, так и в индивидуальном часто вопреки массе.
...Когда всеобщая паника, а кто-то первый останавливается и останавливает других... Когда тупое презрение к «нехристям» — в своей же армии, а кто-то (тот же рассказчик Левон Задума) с подчеркнуто дружеской лаской относится к веселому и храброму («расклеился мой милый жиде!») Беленькому. Да и самому доводится слышать от штабного холуя: «Охота ведь писать газеты на таком свинячьем языке». Это — о белорусской газете.
***
Однако чаще всего человеку на войне доводится противостоять двум противникам и тем самым утверждать себя и свою человеческую сущность.
Противостоять той силе, которая хочет уничтожить тебя физически — это вне тебя.
И той «силе», которую обычно называют и считают человеческой слабостью — которая внутри, которая гнетет человека к земле, лишает воли как раз тогда, когда надо подняться в атаку, «работать» под обстрелом, под пулями и разрывами снарядов.
Для той, для первой мировой войны «противник», «германец» — понятие скорее официальное, чем личное.
Для таких людей, как Максим Горецкий, во всяком случае.
Нет, он знает и своими глазами видит, что такое пруссак, когда он приходит к повергнутым, хотя бы и временно повергнутым, как ведет себя он «по-свински» с мирными жителями. (Об этом особенна правдиво и жестоко расскажет в «Литовском хуторке».)
Но ведь война — несправедлива с обеих сторон. И это душой чует молодой солдат и писатель, чуткая (и всегда крестьянская) душа его протестует против того, что творит, как поступает царская армия с крестьянским скарбом, когда наступает по земле противника.
Вообще, сравните (в целом) литературу о первой мировой войне с той, которая пишет вторую мировую — с гитлеровцами войну, как почувствуете сразу такую разницу: «противник» ту литературу интересовал несравненно меньше, чем антифашистскую. И это — хотя, может быть, не в такой же степени, как нашей,— но касается и литературы западной.
Нетрудно объяснить — почему оно так, в чем причина.
Передовая литература 40-х и более поздних годов ощутила себя морально, политически мобилизованной (сама себя мобилизовала) на борьбу с противником, угрожающим самим основам человеческой цивилизации.
Это уже не война обманутых, натравленных друг на друга народов, а нечто гораздо большее, иное. Здесь противник действительно был — не чей-то там, на короткое время, «супротивник», как в войнах часто бывает,— а всего человечества враг, самого будущего враг.
Необходимо было, чтобы люди, как можно больше людей, увидели, поняли, что такое фашист, фашизм. Осознали всю угрозу, пока не поздно.
И тут литература направила свой «прожектор» прежде всего на противника и держала на нем свой взгляд длительное время, да и сейчас держит, потому что метастазы фашизма на теле планеты остались.
Вернувшись к Горецкому, уже не будем и спрашивать, кого он рисует прежде всего и к кому присматривается особенно пристально.
К себе присматривается, к тем, кто рядом, к тому, что отражается в его мыслях, в его душе. Тем более что в основе произведения — дневник. Если уж он, писатель из Малой Богатьковки, оказался здесь, в окопах, под обстрелом, голодает, кормит вшей, если он на войне, хотя она ему и «вдвойне не нужна», то и он все же принесет свой «трофей» — большее знание, понимание самого себя, большую правду о жизни, о человек вообще.