"Врата сокровищницы своей отворяю..." — страница 25 из 40

«Остров Патмос сердце укрепляет. Поэтому сердце у нее сильное», — сказал о своей матери.

Островом Патмос он называл творчество.

...Одно из воспоминаний детства: в Горках читает папа мне, больной, рассказ Шолом-Алейхема «Ножик». И еще какие-то люди в комнате слушают. Читал с восхи­щением, мастерски. Потом в семье нашей, если кто-нибудь болел, любили повторять из «Ножика»: «Он чихнул семь раз и восстал из мертвых». Некоторые произведения Шолом-Алейхема читал и позднее. Любил рассказ «Немец», смеялся читая. Взял из него слова для эпиграфа к XII главе 2 части «Виленских комму­наров».

В 1926 г. во время своего летнего отдыха поехал отец в Сибирь и на Дальний Восток, чтобы познакомить­ся с жизнью белорусов-переселенцев. В архиве его остались от поездок в Сибирь (1916, 1926) рукописные листочки, тесно исписанные маленькие клочки бумаги, вырезки из газет, где печатались некоторые рассказы из сибирского цикла, вырезка из журнала «Белорусский пионер», № 11 за 1928 г. с рассказом «Маленький путешественник». На всех текстах правка, переделки. Неизвестно, как бы композиционно организовал все, если бы сам успел подготовить отдельное издание под названием «Сибирские сценки».

Вернулся отец из Сибири в 1926 г. [24] тяжело больной, с сильными болями в животе. Доктор посоветовал пить каждый день бульон из только что зарезанного цып­ленка.

14—21 ноября 1926 г. был отец в Минске, выступал на Академической конференции по реформе правописа­ния и азбуки с докладом «Нашенивский период в бело­русской литературе».


***

«Сибирские сценки»... «Дорожный репор­таж», серия зарисовок, записей — некоторые оформле­ны как завершенные рассказы. Восемь из сорока двух в свое время печатались. (В двухтомнике напечатано двадцать четыре.)

Что позвало, повело за собой М. Горецкого в эту поездку?

Г. И. Горецкий объясняет мотивы поездки брата так: «Максим настолько увлекся собиранием материала к «Комаровской хронике», что совершил в 1926 году своеобразное путешествие в Сибирь, потому что туда вели жизненные пути некоторых основных его героев» [25].

Звала туда, наверное, и «Комаровская хроника» — если иметь в виду чисто творческий стимул. Однако за этим обязательно стояла гражданская необходи­мость: снова увидеть своих земляков-переселенцев, по возможности проследить за десятилетней уже судьбой тех, кого заметил в 1916 году, когда впервые съездил в Сибирь, посмотреть, рассказать и, возможно, чем-то и как-то помочь людям своим словом.

Была, все время жила в нем творческая мысль о «Ко­маровской хронике». Однако возможно, что и самосто­ятельная тема уже возникла, требовала к себе внима­ния: сибирско-белорусская. Которой коснулся когда-то в рассказе «Ходяка». Тема эта особенно укоренилась в его творческой фантазии во время и после поездки 1916 года, от которой остались тоже уже рассказы («Сильная любовь», «Хотимка»).

Теперь писатель ехал как бы вслед за памятью. Собственной. И вслед за памятью своей деревни, мест­ности, всей Белоруссии, которые выправили когда-то в мир, в далекий, неведомый «Сибир» соседей, братьев, сестер — искать «просторную землю», вольный труд, хлеб, долю. Как говорится, куда не едут белорусы?.. (У Якуба Коласа: «Куды не трапяць беларусы».)

А вообще в характере (и в судьбе) М. Горецкого было это, вот такое: всей душой, мыслями, чувствами повернут к Белоруссии (и просто к своей Богатьковке, к тому, что А. Твардовский называл «малой роди­ной»), и в то же время сам все ехал (или вынужден был ехать) в далекий свет. Вблизи и издали одновремен­но смотрел он на свою Белоруссию. В действительной жизни. И в произведениях тоже.

А здесь вон какое совпадение для человека с такой натурой и такой судьбой: день за днем двигаться в дальнюю даль от Малой Богатьковки, в большой мир ехать и ехать, но и как бы все время к ней... Потому что на каждом шагу земляки-переселенцы.

Когда говорят, что творческий человек должен иметь кое-что от ребенка, то и это в нем, наверное, осталось от детства: постоянное желание добежать до горизонта, заглянуть дальше, как можно дальше! Правда, от писа­теля профессия требует не одной лишь непосредствен­ности.

«Возвращаются Одиссеи, переполненные временем и пространством!» — подойдя к «братьям по перу», Ярослав Смеляков процитировал нам Мандельштама. Смеляков был не просто хмуро-возбужден, как обычно бывал, а весь кипел гневом и сарказмом: «Встретил только что (назвал кого), из Японии возвратился (пред­ставляете!), а на лице ни одной новой черточки!»

«Не стоит ехать вокруг света ради того, чтобы по­считать, сколько в Занзибаре кошек,— писал амери­канский философ и писатель Генри Девид Торо.— Но пока вы не умеете ничего другого, делайте хоть это, и вы, возможно, найдете наконец... дыру, сквозь которую можно проникнуть внутрь самого себя...»

Сегодня белорусская литература путешествует легко, много и в любом жанре — от зарисовки до поэмы.

Примета самого времени, и хорошая примета!

Увы, не все, далеко не все остается в литературе, становится литературой. А только то, что новой «черточ­кой» ложится на лицо ее — как результат размышления или поэтического возмужания. Когда открывают даль не только для самого себя, но и себя самого — но­вого, в чем-то незнакомого. Или по-новому оценив знакомое.А некоторые, посчитав чужих кошек, с тем и возвра­щаются!

«Сибирские сценки» М. Горецкого очень вписывают­ся в современную белорусскую «литературу путеше­ствий» — как ее замечательное начало. Это путеше­ствие по планете, меж другими людьми, народами, и одновременно — в глубь самого себя, к большему, луч­шему пониманию, видению (издали и вблизи) своего народа.

Если читать «сибирские сценки», зарисовки, расска­зы М. Горецкого последовательно и подряд, такое ощущение, что с какой-то совершенно не литературной целью выбрался человек в дорогу, что неотложное дело у него есть — увидеть все это, встретиться, обсудить, продумать и вообще быть там, где в этот момент еще нет тебя.

С таким ощущением смотришь из окна вагона на какой-нибудь переезд с будкой-жильем, со стожком сена и сосредоточенной девочкой, что играет возле нико­му не известного переезда, который для нее — родной дом, мать, отец, книжки и вообще целый мир, самый близкий и знакомый...

И вдруг пассажиру в том поезде станет на мгновение тоскливо от того, что не знает он этих людей, их жизни и никогда не узнает — также, как и еще миллионов неведомых мест, людей, жизней.

Писателю же, может, просто больно станет, что он теперь только здесь и нигде более, а там, близко и дале­ко, в этот вот момент,— тоже люди, жизнь, что-то проис­ходит...

Общее, может быть, для всех чувство, но у других не такое постоянное, для писателя становится профес­сиональным. И оно очень гуманистично, это профес­сиональное чувство, и потому особенно для литературы необходимо.

А тут и едет, и смотрит, всматривается, вслушивает­ся человек, который уже как бы немного и знает тех, кого видит, то, что попадается на пути. Знает, потому что столько здесь земляков, в этих далеких краях — с их невысказанными злоключениями и надеждами пере­селенцев. Тем более что писатель-путешественник уже был здесь — десять лет назад,— смотрит на многое узнавая и как-то особенно прислушивается к историям, которые о ком-то ему напоминают.

Вот рядом оказался «здоровенный бородатый муж­чина, с красной физиономией», с толстыми, «словно надутыми», жилами на руках.

В годы революции Дисян — резник с Витебщины — «сбежал в Сибирь и поселился в Каторге, по приглаше­нию здешних набожных евреев».

Знает и Белоруссию, и городок Каторгу, в котором Максим Горецкий побывал в 1916 году,— вдвойне любопытный рассказчику человек. Да и сам собой Дисян не может не вызвать в нем писательского желания присмотреться, понять его: всеми делами и традициями «гражданин Дисян» — в прошлом. Однако детей — не опоздал — пристроил к новой жизни:

«— Что ж? Такой нынче мир пошел. Что ж? — пускай на здоровье живут и учатся...»

Этот Дисян и рассказал писателю про общего их знакомого — белоруса Панаса Пущу из сибирского го­родка Каторги.

Так из подорожных записей-репортажа вдруг рож­дается завершенный рассказ «Черный лебедь».

Как завязывается клубень на корешках или плод на ветке...

«Каторга до революции — небольшой уездный горо­док Тобольской губернии, на левом берегу Иртыша, километрах в двухстах ниже Омска. Жителей там было тысяч десять. Однако бывали довольно людные ярмарки...»

С удовольствием рассказчик вспоминает невеселый городок с таким проклятым названием и ярмарку в нем — потому что он здесь был, побывал так давно и узнал, видел людей, жизнь, о которой мог даже не догадываться.

Та самая профессиональная нужда, которая, если осуществится, перерастет в радость. С радостью вспо­минает и Панаса Пущу, рьяного охотника, с кото­рым ходил несколько раз охотиться в околицах Каторги. Тем более что Панас и человек был любо­пытный — легкий, веселый, хотя жизнь, судьба его не были легкими, как и у большинства «самоходов» — переселенцев из центральной России, Украины, Бело­руссии.

«Когда он привел меня в свою хату,— вспоминает рассказчик,— я ужаснулся, глянув на его жизнь... В хате было пусто, грязно, убого. Жена постоянно хворает.

Все дети крохотные, кроме одного мальчика постар­ше...»

Новый знакомый рассказчика Дисян с удовольстви­ем человека сильного, здорового, уверенного в себе и своем умении «мудро жить» рассказывает о дальнейшей судьбе беззаботного Панаса Пущи. Приходит к нему Панас и приносит в мешке убитого черного лебедя.

«Замечательный был лебедь, и пуху-пуху, и кости — топор не перерубит,— рассказывает уже резник Ди­сян...— Был он (Панас), из-за своей охоты, вечным батраком у чалдонов и всегда, бывало, просил в долг.

Правда, человек был честный и всегда отдавал».

Однако узнали в поселке, что убил «самоход» лебедя. «Стали к нему цепляться. Пьяные, конечно. Всех моло­дых погнали на войну, а эти остались, самое закоренелое чалдонье да бабская темнота.