да за компанию шла. Пока спускались вниз, про все новости расскажешь, а когда вверх, с водой,— молчала: видела, как тяжело ему.
В жаркие дни, под вечер, всей семьей купались в р. Вятке. Любовались пароходами, лугами за рекой, лесами. На противоположном, низком берегу вдали виднелась слободка Дымково. Всему миру известна «дымковская игрушка» — сувениры.
На реку и всюду нас, детей, и одних пускали. Можно было с друэьями-ровесниками переправиться на пароме, который весь город ласково называл «Митенька», в заросший шиповником Заречный парк. Ни родителям, ни нам в голову не приходило, что без надзора совершим что-нибудь плохое. Леня писал матери с фронта 4 июля1943 г.: «Вспомню солнечный жаркий кировский июль, свою свободу и далекое детство, тебя и тату всю нашу тогдашнюю, полную надежд и утешений жизнь».
Мама первые годы в Вятке пела богатьковские песни: «Как по морю, морю синему, лелеет море, лелеет», «Как пойду я по Дунаю, на скрипочке заиграю», «А чужи мужи далеко живут, далеко живут, подарочки шлют», «А и сын у мамки ночку ночевал, а и сын у мамки страшный сон видал», «Горочка моя крутая, долечка моя лихая» и др. И более веселые: «Девки хмель садили», «Посею же я...». Соседка Юлия Александровна Шубина, преподаватель пения, говорила: «Какие у вас, белорусов, песни чудесные!»
Свободными вечерами 1933 г. работал папа над «Виленскими коммунарами», а мама, окончив работу на дому, сидела допоздна, переводила «Тиля Уленшпигеля» Шарля де Костера. Это был последний перевод, порученный ей из Минска.
Иногда ходил отец с детьми в скверик возле Александро-Невского собора. Сидел на скамеечке, печальным бывал. А мы бегали между высоченными толстыми белыми колоннами, играли, ссорились, мирились. Однажды водил меня и Леню показывать свой ФУП (фабрика учебных пособий), где работал с 17 августа 1931 года по 1 марта 1932 г. чертежником, а затем техником-сметчиком.
Воспоминание о ФУПе заслонилось другим впечатлением: по пути домой возле города увидели пожар. Сгорел небольшой из красного кирпича мыловаренный завод. Невозможно было подойти поближе из-за нестерпимой жары. Папа, пораженный, рассказывал нам, как ехал в Сибирь в 1926 г. через почти совсем сгоревший от недавнего пожара город Котельнич (поблизости Вятки). Рассказывал, какие молодцы железнодорожники — отстояли вокзал.
Летом 1933 г. спустились мы на первый этаж в том же доме, переехали в одну большую комнату — 27 кв. м.
18 февраля 1933 г. отметит отец свой 40-летний юбилей. В рассказе «Юбилеуш» напишет, как в тот юбилейный вечер удалось ему с сыном без большой очереди сходить в баню (а дома ожидал праздничный ужин: тушеная капуста с постным маслом и полный самовар чая). «...Вспомнил, что двадцать лет назад, таким же вечером, шел он в свою темнолесскую баню, думал тогда, как теперь сын, что там на том месяце, и мечтал обо всем лучшем...» «Левон мылся и молча вспоминал свой юбилей». Думал о темнолесцах и своей судьбе.
Весной 1934 года вернулась я со школьного вечера с премией — балалайкой, но вся заплаканная от неожиданного происшествия на улице. А отец взял из моих рук балалайку и удивительно красиво заиграл. В иные вечера, чаще всего перед заходом солнца, он подолгу так хорошо играл, что невозможно было не заслушаться. Звучали богатьковские песни, а иногда импровизировал, как музыкант Артем из рассказа «Перед утром».
Из известных всем мелодий любил играть «Серенаду» Шуберта, «Выхожу один я на дорогу». Играл и пел: «Говорили мне не раз, повторяли часто, не влюбляйся в карий глаз, карий глаз опасный. А влюбляйся в голубой, голубой прекрасный».
...К лету 1934 г. отец переписал «Виленских коммунаров», в августе 1934 г. выслал рукопись в издательство в Минск. Не надеясь на хорошее, начал писать русский вариант — «Виленские воспоминания». Его можно считать переводом, с добавлением некоторых эпизодов (повешение козочки, Мальвинка и Прузынка). Осенью-зимой 1934—1935-х годов, когда ни проснусь поздно вечером, все читает он маме тихим голосом написанное. «Виленские воспоминания» послал в Москву. Рукопись была принята «к рассмотрению» 10/ІІІ.1935 г. Возвратили ее с рецензией литконсультанта Ильинского, который то ли сделал вид (как полагал отец), то ли на самом деле поверил, что сам автор и есть главный герой произведения. Посоветовал либо «изложить добросовестно, исторически точно увиденное достаточно литературным языком. Это будут воспоминания-мемуары», «либо придать вашему материалу форму художественной повести-хроники, как Вы отчасти и сделали...». «В первом случае нужно припомнить в последовательности факты, лучше всего не выпячивая роли автора в первом лице, а рассказывая, как было. Во втором случае надо также изучить события за определенный период, уточнить их исторически и все отобразить по строго продуманному плану». Загрустил отец, что не напечатают «Виленские воспоминания». Решил основательно переработать их.
***
В семейном архиве Горецких хранится своеобразная рецензия на роман-хронику «Виленские коммунары», кажется, вторая по счету и времени. (Если иметь в виду и ту, московскую, полученную от «литконсультанта Ильинского», о которой вспоминает Г. М. Горецкая.)
На этот раз написал ее (в 1962 г.) Якшевич А.— старый литовский коммунист, непосредственный участник событий, положенных в основу «Виленских коммунаров».
Основной пафос этой рецензии действительного участника тех событий — удивление и радость: так оно и было, именно так!
Словно прокрутили перед глазами человека кинодокументальную ленту, снятую давно, «скрытой камерой» снятую, и он заново видит все и самого себя среди других...
«Даже отдельные детали, описанные в рукописи, целиком соответствуют тому, о чем рассказывают живые участники этих событий, а также тому, что я сам видел и пережил».
«Вылавливание людей на улицах города...» — «это довелось пережить и мне ранней весной 1918 г.». (Во время немецкой оккупации Вильнюса.)
«Немецкая аккуратность, которая граничила с тупоголовостью», «гигиена»...». «Я сам испробовал такую баню уже летом 1918 г. в местечке Кошедары...» Описывает ту обязательную немецкую баню, затем: «Придя домой, я должен был заново помыться чистой водой и сменить белье».
«...Точная копия рассказа Матея Мышки» — это А. Якшевич относит ко многому: как люди голодали и как оккупанты грабили голодное население, как высшее немецкое командование «заботилось о здоровье солдат» и как дисциплинированно сидели те солдаты на ранцах в длинной очереди с газетками в руках возле публичного дома («как раз напротив школы» — уточняет А. Якшевич).
Изображение в «Виленских коммунарах», документальное освещение революционных дел, сложных взаимоотношений разных партий и групп в Вильно той поры, характеристика действительных участников революционного подполья, конкретных людей —почти все (с небольшими поправками), свидетельствует литовский коммунист А. Якшевич, соответствует всему тому, что помнит он сам или знает «из рассказов друзей, а также всему тому, что освещено в литовской литературе».
Тех дней, которые описывает, тех основных событий в Вильно М. Горецкий сам не пережил: он приехал в Вильно немного позже, уже в 1919 г. Склонность к систематизации (просто-таки научной) вообще была в духе этого писателя.
Собирать факты, воспоминания он начал по свежим следам, а затем в Минске многое уточнял.
В этой работе по собиранию, накоплению материала проявляется вообще для М. Горецкого характерная тяга к живой фактуре действительности, к «документу».
И он, «документ» этот, кое-где явно, даже грубо публицистически выступает из-под «художественных красок» «Виленских коммунаров».
Как прием? Как сознательный художественный прием?
Вроде бы нет. Если прием, то немного вынужденный.
Скорее — как свидетельство некоторой незаконченности, недоработанности, все еще невыношенности произведения, даже поспешности.
Ведь писалось произведение в особых условиях.
С таким понятным в тех обстоятельствах желанием, намерением снова наконец вернуть себя в литературу, вернуть себе право быть с белорусской литературой, с Советской Белоруссией.
И еще вот с таким настроением, высказанным в одном из писем (от 10 декабря 1931 г.): «Кончаю работать над «Коммунарами». Тяжело мне их писать для печати, все боюсь, чтобы не сделать какой-нибудь ошибки в освещении».
Ведь у него уже не было возможности перепроверить себя, встречаясь и разговаривая с виленскими друзьями, знакомыми.
А. Якшевич обратил внимание прежде всего на фактическую, документальную основу романа-хроники. «Литконсультант Ильинский», помните, больше заинтересовался фигурой самого рассказчика Матея Мышки. Но счел, что этот искренний, чуть простоватый Матей Мышка — образ рассказчика, талантливо созданный М. Горецким,— что он-то и есть автор со всей его жизненной биографией.
Снова невольное и косвенное признание документальной убедительности произведения.
И все же эстетическая ценность «Виленских коммунаров» не основывается на документальности, как это можно сказать о некоторых других произведениях М. Горецкого («На империалистической войне», «Комаровская хроника»).
Наиболее «документальные» главы, сцены, фигуры, хотя и интересные, а для белорусской литературы тех лет даже новаторские, сегодня воспринимаются как довольно упрощенная публицистика.
Не то — фигура Матея Мышки и его крестьянская родословная!
Художественную глубину, языково-эмоциональную весомость романа-хроники «Виленские коммунары» наиболее как раз и определяет образ рассказчика Матея Мышки — собирательный образ. Семейная, идущая сквозь поколения, история белорусского крестьянина, а затем ремесленника-пролетария Матея Мышки вобрала и нечто из бесконечной «Комаровской хроники», над которой работал М. Горецкий (и до и после «Виленских коммунаров»). В этом смысле «Виленские коммунары» (только в этом) можно считать даже некоей экспериментальной жанровой попыткой перед написанием «Комаровской хроники». Однако в «Комаровской хронике» М. Горецкий не пойдет этим путем, хотя и не сразу откажется от соблазна писать и ее в том же жанровом ключе.