"Врата сокровищницы своей отворяю..." — страница 35 из 40

Сегодня, когда мы читаем В. Белова и В. Шукшина, В. Распу­тина и И. Друцэ, И. Мележа, Я. Брыля, Я. Сипакова и Г. Матевосяна и всю вокруг современной «деревенской прозы» полеми­ку, критику, мы все больше утверждаемся в истине, которая прокладывает себе путь через нашу литературу. Истина эта вот в чем: огромный материк крестьянства бесповоротно уменьшается, но нельзя терять времени, неповторимо ответственного, важного, нельзя упустить возможность, которой завтра уже не будет,— мы обяза­ны сберечь и передать дальше духовный, нравствен­ный, человеческий опыт, который тысячелетиями со­бирался здесь, именно на этом материке. Сколько грусти и фантазий об Атлантиде, которая то ли была, то ли нет, но одна вероятность, что был целый материк, со своей культурой и жизнью, и исчез целиком, не может не мучить, не заставлять нас печалиться, искать воз­можность восстанавливать нечто хотя бы в вообра­жении.

Читая Иона Друцэ, его роман «Бремя нашей добро­ты», читая «Буйволицу» Матевосяна, всего Белова, белорусскую прозу (Мележа, Брыля, Сипакова, Стрель­цова и других), улавливаешь как бы будущую печаль и сожаление — от одной мысли, что человечество, спеша вперед, может оставить позади (как лишнюю тяжесть) то, без чего потом, дальше будет пустовато на перена­селенной планете. Есть вещи, за которыми не вернешься назад, если не заберешь в путь своевременно. И это касается не только тех «братьев меньших», которые пройдя с нами, людьми (и нашими предками), рядом миллионнолетний путь, вдруг покидают нас одних на планете. Уже «Красные книги» об этом пишут — книги о громадной угрозе богатству, полноте жизни на Земле!

«Деревенская проза» последних 10—15 лет, луч­шие произведения ее — разве не те же «Красные книги»?!

Это — тревожный голос, опасение, что человечество может стать очень индустриальным, но и голым (духовно, нравственно), ежели спешка техническая бу­дет сопровождаться безразличной непоспешностыо в смысле нравственного самообеспечения. («Самообес­печения» за счет бесценного, в муках обретенного опы­та, духовного, нравственного, многотысячелетней де­ревни...).

Так вот существует (хотя литература наша этого еще и не ощущает), реально существует произведение, которое по жанру можно с особым основанием назвать чем-то вроде нынешних «Красных книг». Потому что «Комаровская хроника» писалась, написана с теми же чувством и заботой, с какими сегодня составляются такие книги, и с целью почти той же: засвидетельство­вать, зафиксировать все ценное, чтобы сберечь. «Зафик­сировать» деревню, какая была и есть, традиции и сов­ременность духовной жизни и своеобразного быта крестьянского и вообще — народного...

Конечно, у М. Горецкого в условиях 20-х и 30-х годов, когда он собирал материал и когда начал его «оформ­лять в произведение», цель и задача была сложнее, больше, чем просто зафиксировать и самое ценное сбе­речь. Однако каждое время по-своему прочитывает произведение. Во всяком случае, тот контекст, о котором мы говорим, реально возникает, существует.

Как один из моментов, одна из граней произве­дения — и очень важная, эстетически содержатель­ная.

Особенно это можно сказать о первых «тетрадях» «Комаровской хроники», в которых М. Горецкий своеоб­разно использует традицию белорусских «деревенских летописцев» [28].

« ...Самые древние комаровские деды не помнят, когда Комаровка началась. Но повествуют, что пьяновский пан, чтобы иметь больше поля для посевов, выго­нял людей со старых деревень на новое место, глубже в лес, на ляды и пожоги...» «Задумовский род в Комаровке пошел от двоих братьев, которые, видно, и были выселе­ны из Поляны.

Имя первого брата забыто. Сыновей у него не было, а только дочери: Зося и Ганна...»

«Тогда унию упразднили (1839). Приехал начальник из Города и приказал, чтобы ход совершали возле церкви не по солнцу, как прежде, а под солнце. А поп сговорился перед этим с парафиянами: «Я пойду с ним, а вы в обратную сторону...»

«А ведь барщину надо было служить: за неуправку секли... Полута, дочь Кузьмы, та, что умерла в 1922 г. вспоминала как-то, уже под старость, как жала однажды Марина, мать ее, на своем поле, где-то около леса, а приехал панский ловчий и исхлестал ее плетью — «за неуправку в работе...». И Полута с ней была, тогда еще совсем маленькая девочка, и ручки свои дет­ские выставляла, чтобы мать не бил. И хотя вспоминала это через много-много уже лет, под старость, а и то слезы у нее по лицу, по морщинам, как боб, сыпались...»

«Когда и воля пришла (1862), было в Комаровке всего лишь шесть дворов — за восемьдесят лет ни одного не прибавилось...»

Это — история Комаровки.

А вот — быт, облик деревни.

«Выходил дым в небольшую дыру над дверью. Когда печь вытопят, дым сойдет — дыру затыкали тряпицей. Сейчас это странно: неужто не могли крестьяне сложить себе печь с трубой?

А ведь не могли... Для трубы нужен обожженный кирпич, потому что сырец размокает. А где и когда было им обжигать кирпич? Так и жили...»

1878—1884.

«...Старика Нерода тогда уже не было, умер, только о нем среди панских слуг и окрестных крестьян ходил слух, что был он необыкновенным лекарем, мол, царица за ним в Грешное из Петербурга присылала, когда другие доктора не могли вылечить царя, что был он чародей, астролог, фармазон, голой ногой никогда на землю не становился и по ночам из будки над домом следил за звездами...

Сын старика Нерода, это уже сам пан Нерод, который нанял Стахвана...»

Все: и панский род, и царица сама — лишь для того, чтобы проследить, объяснить историю рода комаровского крестьянина Стахвана или «историю рода Воевод» из деревни Пьяново («Дед Томаш Воевода был панским пастухом в Пьяново. Звали его Микола, или Миколай, а по отчеству — Герасимович. «Воеводой» же прозвали его в насмешку, за то, что пастух».)

Точка, с которой все начинается, отсчитывается — крестьянин, деревня. А шире — жизнь народная.

Мы знаем много произведений — о жизни деревни на волнах войн, революций. А здесь история взята в такой бесконечной перспективе, что и войны, даже мировая,— всего лишь эпизод в жизни... неведомой никому Комаровки. (Автор отметил в «тетрадях» и мес­та, куда должны лечь главы из дневниковых записей «На империалистической войне».) Ощущение, уверен­ность, что цари, «панские роды», «унии», войны и про­чее — лишь эпизоды, если их поставить в один ряд с вечной, народной жизнью деревни, крестьянства, было чрезвычайно сильным у автора.

Это — вначале работы над «Комаровской хроникой» (когда еще только собирал материал). И это отразилось очень в первой главе-«тетради», которую мы и цитируем здесь.

Автор «Комаровской хроники» прослеживает кресть­янскую родословную с неменьшей старательностью, чем Библия — разные «колена» «богом избранного народа» («У Еноха родился Ирод; Ирод родил Мехиаеля; Мехиаель родил Мафусаила; Мафусаил родил Лемеха...»).

«От Марьи выросли у него сыновья: Янка, Томаш и Максим. И там же, еще в Пьяново, лет за десять до воли (1861), женился он второй раз. Вторую жену звали Зиновья Романовна. Была она маленькая, складненькая, русенькая, красненькая. А Стахван Николае­вич меньше ее любил, чем первую, Марью. И она это знала. От Зиновьи Романовны выросли у него два сына: Хомка и Лукаш, и три дочери: Луцея, которая в Ивоны замуж пошла, Марья, которая — в Москалевку, и Люб­ка, которая — в Гарщину. Все родились во время кре­постного права, в Пьянове, и только Любка, кажется, родилась в Хорошем, уже вольная.

...А потом у Томаша дети начали рождаться. На большую семью хлеба не хватало. С весны и до нови пекли хлеб из дикой манны да лебеды, подсыпали мякину. Разваливался такой хлеб. В печь в миске са­жали да опрокидывали. Сажают-сажают, никак не держится, снова в миску. Или было чашку такую сма­стерили с ручкой. Тесто в чашку да в печь, и обернет...»

Менялись имена, роды крестьянские, жизнь и смерть догоняли или обгоняли друг друга — умирали старики, а еще чаще — дети, но основной материк жизни крестьянства — нерушимо оставался, наоборот, он бесконечно разрастался. До какого-то момента... И до того момента ничто не прерывало расширения «материка» —, ни войны, ни барщина, ни голод и эпидемии.

В «Комаровской хронике» очень много смертей. Но смерть на «материке» устойчивом, извечном, оказывает­ся, совершенно не то самое, что смерть на «материке», который начал опускаться, расползаться, исчезать «под водой»... В первой «тетради» «Хроники» мертвых хоро­нят тоже скорбя и со слезами искренними, горячими. И все же смерть стариков и смерть ребенка видится как часть жизни устойчиво-привычной: «бог дал — бог взял!», «что ж, пожил свое!», «было бы здо­ровье — будут еще и дети!». Да, страсти всегда были страстями, а страдания человеческие — страданиями. Но только, оказывается, и умирать человеку легче, когда все знакомым ходом идет (родился — пожил — умер), а не врывается извне как некая злая неожи­данность.

В первой «тетради» «Комаровской хроники» люди умирают, как живут: по-крестьянски просто. Чаще всего так. И для того, кто умирает, и для близких оно, конечно, трагедия. Но совсем не та, что нарушает сам ход жизни. Такие смерти включены в извечный поток жизни, о них повествуется и о них помнится рядом с заботами о по­годе, урожае, отеле, свадьбе, крестинах...

Умерла у Ганны Задумы первая девочка. «Стахван доски пилил с Филиппом Скнарицей на той стороне, у Банадыся Ножика (сына Артема). Деньги зарабаты­вали». Очень уж Ганна жалела, любила свою девочку. Долго потом по ней плакала, горевала. Но вот: «Умерла к вечеру, когда потемнело. На руках у Ганны умерла. Полута побежала звать Стахвана, а Ганна ей говорит: «Не надо было звать, пусть бы поужинал: растревожит­ся — ужинать не будет».

И сам человек, взрослый, старый, которому очередь подошла, конец своей жизни часто встречает как послед­нюю свою работу, последнюю заботу. Старается, на­сколько еще способен, не перекладывать ее на других. Потому и готовит старый человек заранее себе гроб, а старая женщина — положенный убор.