Но смерть Маринки — это уже катастрофа, а не привычное: «бог дал — бог взял». Потому что с ней погибает больше, чем жизнь одного из комаровцев. Погибает целый мир высоких стремлений, надежд на новую, разумную и богатую смыслом и делами жизнь. Ценность жизни выросла, растет, а потому и смерть уже воспринимается, переживается иначе. И подается «крупным планом»: со всеми подробностями переживаний многих людей.
«Целое лето не получал Кузьма писем от родных. Тревожился, думал: видимо, что-то у них там случилось недоброе... Около 20 октября пришел Кузьма с занятий усталый, невеселый. Сел в старое мягкое кресло, которое осталось в квартире от каких-то давних хозяев, в углу возле печки и двери, где никогда не сидел, и задумался покорно и мучительно, как никогда: тяжело жить... Почтальон. Какой-то большой пакет. Из Москвы, рука Лаврика на конверте. В пакете письма нет, а только фотографии с кем-то в гробу... И Лаврик стоит с наклоненной головой над гробом... Группка молодежи... «Кто же это в гробу?» — подумал Кузьма. Не мог узнать, но испугался... Стал ходить по комнате. Заговорил с Милой. Подошел к окну, присмотрелся, заметил на лице у покойницы следы смерти от мук и горя, и еще что-то родное, и вдруг высказал ужасную мысль: «Уж не Маринка ли это?» — и не хотелось ему верить: как же это возможно?., поехали в Москву... все было хорошо... Мила успокаивала. А он уже узнавал и узнавал, не хотел признаваться: «Это она, она, дорогая сестричка...» И огромным горем для него было узнать об этом всем 24 октября».
После присланной, без единого слова, фотографии Лаврик наконец решился написать и письмо: «Несчастье огромное, как туча темная, грозовая, обступило наш дом. Ударили адские молнии. Не стало единственной сестрички нашей, кукушки лесной, Марины. Во вторник, 19 сентября, в 12 часов 3 минуты, отлетел дух Маринкин, чтобы перестать быть Мариной и слиться с великой вечной энергией Великого Разума».
Той Маринки, самой любимой в комаровской хате, которая посылала Кузьме «кра-а-а-сненькие поклончики», которая по-молодому грустила в дневнике своем, потому что переполнена была ожиданием чего-то большего, что должно прийти, которая с таким максимализмом молодым бросалась в бой против несправедливости — и дома, и в училище, которая с такой надеждой ехала учиться в далекую Москву. Такая живая, такая энергичная, когда кому-то надо помочь, кого-то защитить — и уже нет ее, Маринки...
Как бы с желанием хоть так продлить, задержать на этой земле дорогую жизнь Маринки, пусть хоть теперь взять на себя те ее ужасные страдания, о которых узнал лишь из письма да на фотографии разглядел, М. Горецкий (Кузьма) восстанавливает перед глазами всю картину трагедии. По словам, по памяти тех, кто видел Маринку в последние дни и минуты ее жизни. А за этим и над этим — собственное зрение, видение, из-за их плеч, запоздалое, однако тем более острое, мучительное. Старается хоть сейчас взять на себя ее муки. И потому жестокая точность (документальность!), с которой описывается длительная агония молодой девушки, не выглядит в «Хронике» ни жестокостью, ни натурализмом. Страницы, на которых будто бы «документируется» уже сама смерть (с характерной для М. Горецкого точностью) — удивительно человечные. Максимальное, какое только возможно, сопереживание рассказчика (самого М. Горецкого), который будто мстит себе за то прежнее незнание и теперь по минутам и секундам восстанавливает происшедшее и тем заставляет себя пережить всю трагедию Маринки — это делает самые жестокие страницы М. Горецкого самыми человечными.
...Вот Маринка готовится ко вступительным экзаменам в Зоотехнический институт. Познакомилась с соседкой по квартире Шурой, рассказывает ей, с деревенской и молодой своей непосредственностью, о своих надеждах, планах, брате Лаврике, о Комаровке... «В сереньком платьице, с распущенными короткими волосами, зачесанными назад, сидела она за столом...» «Людей я мало знаю. Знаю только, что люблю свой край и свой народ, с которым буду трудиться потом, когда окончу Петровку». «Затем она говорила о своей дружбе с крестьянскими девчатами, о том, как мирила девчат с парнями». (На лице ее появилась улыбка, а потом она громко засмеялась)».
«В понедельник утром — 11 /IX — снова встретились на кухне. Маринка пригласила Шуру ехать в среду в Петровку покататься на лодке. Договорились поехать в субботу. «Так я скажу ребятам об этом»,— сказала веселая и довольная Марина. Потом рассказала, что сегодня сдавала экзамен по обществоведению. Сначала ее не хотели допустить. Не понимали, как она, приехав из провинции, получила командировку... Экзаменовал какой-то парнишка. Задал три вопроса, она ответила. Спрашивал, какие книги она читала. Заметил: «Ого, все буржуазные книги читали». Спрашивал, читала ли «Капитал» Карла Маркса. Она сказала, что читала. Не верил и сказал: «У нас студенты так делают: немножко почитают, а остальное бросают». Затем стали ее пугать, что она не получит стипендии. «А я начала злить их своим уверенным тоном, говорила, что получу. Они таращили глаза и спрашивали, почему я так уверенно говорю». Такие вот дела».
Одна лишь забота, поскорее бы Лаврика выпустили»,— вздохнула она».
И дальше — час за часом, кажется, что минута за минутой — записывается все то, что будто ведет Маринку к жутко бессмысленному и страшному моменту, когда она, по пути к брату Лаврику на Лубянку, заспешила выходить из трамвая: «Людей было много, все ринулись к выходу, я завалилась, люди выходили и наступали на меня, в этот момент трамвай тронулся, и ноги мои попали... Я хотела было повернуться и освободить ноги, но тут еще что-то стукнуло, и тогда я почувствовала, что не могу ногой пошевелить... Тут закричали... И вот я в больнице...»
Все уже случилось, нельзя назад повернуть время и связанное с ним трагическое событие, сделать так, чтобы не опоздал на час студент Ломако и, как обещал, поехал бы с ней на ту встречу с Лавриком и чтобы не засуетилась она в том трамвае, когда поняла, что проехала нужную остановку, и т.д.
Это документальная книга, и время в ней реальное, а потому действительно не имеет «обратного хода», как бы ни хотелось автору, чтобы с какой-то минуты, с какого-то события все пошло чуть-чуть в сторону и тогда разминулась бы несчастная Маринка с тем ужасным моментом, когда «трамвай тронулся, и... ноги попали...»
Когда Анна Каренина в романе Льва Толстого «откинула красный мешочек и, вжав в плечи голову, упала под вагон на руки и легким движением, как бы готовясь тотчас же встать, опустилась на колена», она, романная Анна, могла действительно в тот же миг подняться и остаться жить. Если бы Толстой был менее реалист.
Хотя и за романной историей Анны тоже стоит действительный случай, когда женщина бросилась под поезд — случилось это недалеко от Ясной Поляны и факт этот повлиял на толстовский замысел,— однако логика романного события и характер авторского чувства здесь все же иной, чем в «Комаровской хронике». Для романиста обычно главное не то: было или не было, а — могло или не могло быть. Конечно, чтобы быть настоящим романистом, художником, нужна способность то, что всего лишь «могло быть», увидеть, ощутить, как вполне реальный факт, который «был», «есть». Мадам Бовари глотает отраву, а Густав Флобер ощущает ее и на своем языке, кажется, что и его организм реагирует на ту отраву...
Смерть Анны Карениной на рельсах — художественная действительность, подготовленная всем произведением, это значит, действительность в системе произведения. Только в этой «системе». Смерть Маринки (тоже на рельсах) в «Комаровской хронике» — действительность, которая есть, останется для автора, даже если бы художественная система произведения не возникла, не была реализована.
Разница в данном случае в самочувствии автора произведения художественного и автора строго документального произведения.
Самоубийство Анны Карениной случилось, потому что могло случиться. Маринка же (для автора, для Горецкого) погибла... потому что погибла. (Потому что действительно ведь погибла его сестра Ганна, и об этом Горецкий повествует в «Комаровской хронике».) Самый гуманный автор, тот же Густав Флобер, чувствует удовлетворение художника (пусть не в момент писания, а позже), вспоминая и рассказывая, как сильно и правдиво страдал он вместе с созданным его фантазией персонажем. Льву Толстому, конечно, жаль загубленной жизни молодой женщины Анны Карениной, но он (со всем сожалением в душе, в сердце) идет к жестокой, ужасной развязке, подчиняясь жизненной и эстетической правде чувство правдивости для художника, может быть, важнее сожаления и сочувствия.
У Горецкого, когда он писал свою Маринку, ее трагедию и страдания, не было спасительной для художника возможности — иметь хотя бы эстетическую разрядку (назовем это так), когда пишешь об огромном горе.
Ему, автору «Комаровской хроники», как и Маринке, осталось только страдание, голое, жестокое, неотступное. И он идет навстречу ему. Любовью своей, всем сердцем, беспощадной памятью идет навстречу.
Если бы не это, тогда подробная, почти клиническая запись агонии девушки могла бы казаться натуралистичной, ненужно жестокой. А здесь, когда мы видим Маринку в ее последние часы, минуты, ее страдания как бы отраженными в глазах ее братьев — Лаврика и Кузьмы, как бы глазами ее матери видим (которая рано или поздно узнает), глазами далекой Комаровки, которая потеряла такую светлую свою дочь,— мы наблюдаем не «анатомию смерти», а нечто гораздо более возвышенное. Мы за Кузьмой видим реального человека — Горецкого Максима. Документ, факт действительный здесь выступает из-под всякой условности и обращается открыто к нашему сердцу — к нашему сочувствию человеку, на которого столько свалилось, а он ни от чего боязливо не уклонился, всюду, всегда оставался самим собой.
И на этот раз пошел навстречу еще одной беде, заставляя себя пережить, прожить все до единой мучительные минуты несчастной Маринки (Ганны) — хотя бы этим, хотя бы так продлить ее короткий век на земле, которую она так любила и готовилась любить долго.