Врата в бессознательное: Набоков плюс — страница 11 из 28

чеством

Что интересовало меня, так это тематические линии моей жизни в той мере, в которой они сходны с линиями литературными.

В. В. Набоков


Иномирность у Набокова-Сирина

Владимир Набоков, может быть, самый загадочный писатель ХХ века. Прячущий свое истинное Я от публики, надев «маску невозмутимого самодовольства» [150;146]. Поделимся вопросами, вызванными его творчеством и личностью, — и попытками ответить на некоторые из них.

«Простой вопрос: в чем послание Набокова? — неприличен, — иронизирует М. Шульман. — ‹…› Лесков жаловался, что его называют мастером плетения словес, тогда как он плетет „сети на демонов“. Похожая судьба постигла и Набокова — его письмо столь оригинально и ярко, что вопрос о назначении этой яркости и оригинальности как-то не приходит в голову» [162].

Набоков-рассказчик, выросший из реалистической чеховско-бунинской традиции [158] (см.: «как же все-таки много у Набокова этого культа „наблюдательности“ и „верной передачи“, идущего от зрелого и позднего реализма, от Толстого, Чехова и Бунина» [34;478]), внес в русскую литературу спасительную метафору инобытия [158;75], метафизическую ориентированность [158;67]: перенесение главных героев из мира обыденного в мир иной [158;72] и построение моделей того, как выглядит нездешний мир [158].

По Сирину, загробный мир существует, и связь с ним возможна [74;70]; автора волнует возможность пощупать загробное [74;71] — для этого изобретается разнообразная и внешне довольно нелепая технология «опрокинутого зрения» [74;75], и прочие механизмы проникновения в потусторонность [74;84].

Факт: «Сиринская проза кишит потусторонними идеями и сущностями» [74;76]; «берега и миры просвечивают друг через друга, вставляются один в другой, перетекают плавно и во многих волшебных случаях без швов» [74;84], ибо набоковский мир «многослоен, у всего есть тень, мир полон взаимных отражений, призраков и танцующих зеркал, в нем есть „измерения“.

Его устройство тотально трансцендентно: для всего и всегда существует свое „вне“, много разных „вне“» [74;85]. Каждый из героев проникает в тылы к потустороннему со своим паролем [74;82]. В. Курицын отмечает, что сверхъестественные моменты тут чаще естественны, не вопиющи, вплавлены в быт [74;78] и все загадки имеют «прозаическое аварийное объяснение» [74;78]: «приоткрывая люки в неведомое, он готов передернуть и заявить, что иные миры причудились, что потусторонность — это лишь потустраничность» [74;79].

Это надежный способ отсева наивных читателей — не своих. Если убрать из произведений Набокова главное — тончайший и сложнейший инструмент связи с иным, потусторонность как системообразующий и даже системопреобразующий принцип, остается «Набоков для бедных»: пошляк и порнограф со связкой случайных метафор.[9] Наглядная модель отношений низшего и высшего у Сирина задана в «Защите Лужина»: плоские, двумерные, не воспринимающие третьего измерения, — пошлы [74].

Что же иномирного видит Набоков? Автор — честен: «понимая, что дверь в потусторонность приоткрылась, не спешил делать вид, что умеет безошибочно отличать бездонность от алости, хотя некоторую дань в ранних стихах лазурным странам и лучезарным щитам отдал» [74;79]. На самом деле и в более поздних произведениях достаточно иномирных примет и картин, проекций того мира — в наш (чего стоит одно только это, «чюрленисовское» описание: «В небе вольно вспыхивает исполинская бездна, бесконечно раскручиваются прозрачные спирали»), однако набоковское «ироническое (при этом явно далекое от нигилизма) отношение к возможностям человека более или менее ясно осознать „иной“ мир» [2] заставляет исследователей фиксировать приблизительность лексики в этом вопросе [74;80].

Может быть, Набоков ждет каких-то других сообщений от потусторонности? Не чюрленисовских картинок? А чего же?

«Главным сообщением Сирина о других берегах пока остается констатация того факта, что они существуют. И что с ними возможен контакт. Каким-то и неким образом» [74;80].

А по-другому могло ли быть?

Безнадежны, но бессчетны (упорны) сиринские попытки удачного завершения полета: любые действия в момент кульминации, в зените внезапно срываются. И этот общий конструктивный принцип [74;111] Курицын прямо связывает с невозможностью перехода в иное измерение; происходит лишь «трынь-брынь движение на границе, прилив-отлив» [74;111]: «Короткие вылазки, заглядывания, прикосновения для большинства сиринских героев — органичнее решительных пересечений границ» [74;114]. Ф. Двиняпин и вовсе все творчество Набокова считает хрониками неудачной попытки [34;475]. Так ли это в американский период? В русскоязычный — попытка прорыва тотально обречена на неудачу.

«…Для прорыва нужны соответствующие условия», — вздыхает В. Н. Курицын [74;80]. Какие же?

Прежде всего, надо разобраться, почему В. В. Набокова так влекла потусторонность. Это понятие-ключ, данное им [97], ставшее после работы В. Е. Александрова [2] общим местом у зарубежных и отечественных исследователей при определении доминанты его творчества, само не может не порождать вопросы.

Псевдоответ про стремление к потусторонности: «не совать в нее нос немыслимо для человека, который знает, что она существует» [74;81]. Движитель — здоровое любопытство.

Другой ответ: «Жизнь, мечта, творчество были для него установлением космоса в окружающем хаосе. ‹…› Герои Набокова и их верховный автор сами существуют и мир это оценивают лишь в постоянном сопоставлении его с миром, симметрично отстоящем от нашего мира яви. Там, в координатах фантазии, только и существует для его героев норма» [140;150]. Впрочем, потусторонность — «то, что находится по ту сторону зеркала. Это может быть как иной мир, так и мир прошлого, мир воображения» [46]; даже набоковская интертекстуальность есть «искусственная, самим автором, а не природой или Богом сотворенная потусторонность. Рукодельные Другие Берега» [74;137]. К тому же миры Набокова обнаруживают способность к «более путаным связям» [74;86] нежели простое подчинение низшего высшему: череда реальностей, ни одна из которых не является основной, и переплетение этих реальностей [74;87].

Для чего автору сложная, порой запутанная конструкция? Ведь и почти все главные герои имеют своих (иногда множащихся) двойников — нравственных антагонистов: П. Лебедев отмечает отданные автором героям пары ипостасей: «кощунство и праведность, отчаянье и просветленность, неверие и веру. ‹…› Набоковский дар основан на высочайшей разности потенциалов между двумя этими линиями» [76]. Эта двучастность (мир романтиков-мечтателей, наделенных художественной зрячестью [54], комических святых [75] — и пошляков, слепцов, неспособных видеть мир вечно новым, всегда меняющимся [55], погруженных в жизнерадостное, нахрапистое анти-бытие [161]) в произведениях Набокова полярна, но не рядоположена: последние, по М. Шульману, — лишь «придаточные» персонажи: за исключением главного героя, который спускается в новосоздаваемый мир, как водолаз, вестником автора, прочие безжалостно истребляются сразу по иссякании в них нужды, как существа, не желающие знать небесную истину [161].

Вот попытка психологически (или онтологически?) обосновать тягу к иномирью как к покинутой родине: «…свою особость Набоков, передав ее героям, описывает как мучительные попытки как-то приспособиться к окружающей, вольно и легко льющейся за окнами, жизни — где звучит музыка, где веселятся после рабочего дня клерки, покупают башмаки и бьют посуду, — и куда с тоской, отмечая осьминоговым глазом тысячу подробностей, глядит инопланетянин, не дрогнув кожистым веком» [161]. Сам Набоков писал: «любимые мои создания, мои блистательные персонажи — в „Даре“, в „Приглашении на казнь“, в „Аде“, в „Подвиге“ и так далее — в конечном итоге оказываются победителями» [98]: они же возвращаются туда.

Потусторонность в творчестве Набокова В. Е. Александров связывает с духовным феноменом епифании: «Характерными особенностями набоковских епифаний являются синтез различных чувственных переживаний и воспоминаний, ощущение вневременности, интуитивное прозрение бессмертия. Этот познавательный, психологический и духовный опыт тесно связан с набоковской концепцией художнического вдохновения и таким образом превращается в один из аспектов неизменной темы писателя — созидания искусства. Но этот опыт также структурно совмещен с формальными особенностями его книг, где детали, обладающие внутренней связью, рассеяны в контексте, который эту связь всячески скрывает» [2].

Текст, моделирующий сокрытую тайну.

Подобная тактика повествователя понуждает читателя «либо собирать, по одному, звенья той или иной цепочки, либо обнаруживать ту деталь, которая служит „шифром“ ко всему коду; когда это удается, вся цепь, или конструкция внезапно освещаются ярким светом. Во всем этом процессе дешифровки, которой вынужден заниматься читатель Набокова, есть глубокий тайный умысел. Поскольку заключения, к которым читатель приходит, зависят от того, насколько прочно осели в памяти детали, у него возникает некое подобие вневременного прозрения тех или иных смысловых оттенков текста; таким образом его изымают из локализованного, линейного и ограниченного во времени процесса чтения» [2].

Несмотря на набоковскую манеру укрывать самое важное [2], в его произведениях жизнь подчиняется некоторому осмысленному и правильному рисунку, смысл и правила которого открываются за ее пределом [10;13]; посему бывалый читатель знает, что даже самые трудные задачи Набокова имеют решение, на каждом уровне единственное [10;13]. Вот «два, три, или пять, или десять пунктов текста начинают звучать в унисон благодаря расположенной на заднем таинственном плане, на других берегах начертанной схемке. ‹…› Важно, что есть всегда потусторонняя, хотя и зыбкая, связь» [74;151].