во собственного достоинства, который был свойственен писателю [16].)
На фоне других русских средневековых государств Великий Новгород выделялся разумным, гуманным и социально ответственным государственным устройством [141]; вся новгородская политическая система и система ценностей новгородцев были построены на исключении тирании [19]. (У них, напомним, было магдебургское право и членство в Ганзе.) Коренным отличием новгородцев от населения других русских земель было их политическое сознание [131]; в понимании личной свободы как абсолютной ценности новгородцы далеко опередили не только остальную Русь, но и свою эпоху [131;84]. Для характеристики новгородцев понятие достоинства — ключевое.
В Москве на века утверждается модель «могучего государства и пассивного общества» [66;56]. И «мерой всех вещей в России был не человек, а кнут. Размахивая огромным кнутом, Иван III погнал ошалевшую от испуга страну вскачь по дороге истории» [20;314]. Известны свобода великого князя от морали [3;187], хамоватая издевка [20;351] и ужас, который он внушал людям одним своим видом.
Иван покорял вольный Новгород долго, хитро и подло. Объявленные им «крестовые походы» под надуманным предлогом отпадения новгородцев от православия в латинство были настоящими картельными экспедициями: татарская конница и объединенные войска московского великого князя оставляли после себя разоренные земли, сожженные города, трупы младенцев, стариков, женщин.
Великий Новгород не имел укрепленных границ с Московией: новгородцы не считали нужным обороняться от единоверцев и единоплеменников; торговая республика заключала договора о помощи со всеми своими соседями, включая Москву. (В страшный для Новгорода час соседи не помогли: Литва молчала, Тверь — из расчета — присоединилась к войску Ивана III.)
Богатый Великий Новгород (что за пацифизм в XV веке?!) не имел, по сути, и профессиональной армии: привык откупаться от агрессоров. И в решающую битву на реке Шелони пошли наспех собранные ополченцы, впервые взявшие в руки оружие (владычный полк в битве не участвовал из-за ренегатства или нерешительности владыки Феофила).
Разгром новгородцев был неизбежен.
Иван III новгородскую верхушку числом 8 тысяч человек казнил или депортировал с семействами вглубь Московии. Мало кто смог убежать, спрятаться, отсидеться в своих дальних вотчинах.
Род О-вых оказался разделенным: часть людей зимой, по морозу, угнали в рязанские земли, прямо на границу с враждебной, ежегодно нападавшей на русских, Степью, другая часть чудом спаслась (и смогла остаться на родине).
Конвоировали О-вых из Новгорода в Рязань как раз мимо их валдайских вотчин, по старинному тракту. Но спасшиеся родичи, скорее всего, не решились (боясь за себя и за детей) открыто выйти на дорогу, проводить своих. Видели ли они ссылаемых из своего укрытия?
…В автобиографическую память личности входит то, что человек пережил сам, и опыт предков, их воспоминания [101]. И не только! Психотерапевты, занимающиеся семьей, отметили роковую повторяемость несчастных случаев, трагедий и болезней в истории семьи — неизбывность семейных травм, передающихся из поколения в поколение. Ими описаны ловушки бессознательных трансгенерационных повторений, болезненное наложение друг на друга времен и поколений [164;14,69].
Если в роду неприятные факты замалчивались, у потомков повторялись кошмары предков, накапливалась тревога [16]: люди бессознательно «брали на себя» и воплощали в жизнь переданные им от старших членов семьи модели тревоги, депрессии, гнева, вины, одиночества и болезней [149]. (Необходимо осознать, осмыслить семейные травмы и неправильные установки, бытующие в роду, — тогда они прекратят свое действие.)
Составные части «новгородской травмы»: 1) у всех новгородцев: растерянность, обида, чувство униженности; 2) у тех, кто остался на родине: боль разлуки с близкими, сострадание им, скорбь, чувство вины и стыда за то, им повезло спрятаться, а родных наказали: отняли поместья, угнали на чужбину, и, главное, стыд из-за того, что не решились попрощаться с ссыльными; желание помнить о родных в разлуке. Этот сложный комплекс чувств неосознаваемо и передавался из поколения в поколение оставшихся на новгородчине О-вых.
Как его воспринял и как отразил в своем творчестве В. В. Набоков, потомок тех оставшихся?
Наша задача «сделать явным глубоко скрытый пласт индивидуальных ассоциаций. Набоков, — пишет П. Мейер, — утверждает, что эти ассоциации спрятаны не в подсознании, а ‹…› в истории» [91;79]. Корни индивидуальных и семейных ассоциаций — в событиях истории!
Писательский метод Набокова — пастиш: взаимосвязанные элементы переходят друг в друга [17]; «под одним фабульным пластом приоткрывается другой, за ним третий, и так — до некой критической точки, на какой только и становится возможен „единственно верный“ способ истолкования. Отсюда-то и проясняется, что элемент шарады, ребуса, головоломки, неизменно присутствующий в любом романе и рассказе Набокова, — отнюдь не замысловатый орнамент, призванный повести читателя по ложному следу, но скорее путеводная нить, помогающая очертить контуры скрытой в нем главной тайны и исподволь подсказывающая способ ее раскрытия» [38].
В «Парижской поэме» (1943 г.) Набоков описывает метод пастиша. Он говорит о жизни: «…так сложить ее дивный ковер, / чтоб пришелся узор настоящего / на былое, на прежний узор».
Цель метода Набокова — исследование прошлого, поиски того, что он называет «тайными темами, узорами судьбы» [135], способ увидеть себя в вечности и разобраться в настоящем, найдя его истоки и причины [135].
Что же искал и нашел Набоков в прошлом?
В последнем стихотворении «To Vera», посвященном жене, он писал:
Ax, угонят их в степь, Арлекинов моих,
в буераки, к чужим атаманам!
геометрию их, Венецию их
назовут шутовством и обманом.
Только ты, только ты всё дивилась вослед
черным, синим, оранжевым ромбам…
«N писатель недюжинный, сноб и атлет,
наделенный огромным апломбом…»
Тема арлекинов одновременно была затронута в последнем законченном романе Набокова «Смотри на арлекинов!» (1974). Последнее стихотворение и последний роман — как завещание: «интрига в целом построена на совпадении образов реального автора и персонажа-повествователя» [17]. Ключ к личности автора и его поискам?
К кому обращается и с кем идентифицируется автор в стихотворении?
Адресат очевиден: «Идеальная читательница и, как мы знаем, Муза Набокова здесь абсолютно одинока (только ты). Суждения остальной публики пусты, хотя и рабски зависят от „авторского мифа“, для которого важны и „спортивность“, и „эстетизм“, и „чисто игровое начало“. ‹…› За „шутовством и обманом“ всегда есть нечто, но добраться до него можно лишь за складыванием паззлов» [99]. Кроме Веры, «правильного» зеркала,[10] и зеркала «кривого» — остальной публики, его оппонентов, есть и другие субъекты, с которыми идентифицируется автор: Арлекины (как символ его творчества, т. е. его «детища» — см. ниже) и собственная совесть, не дающая забыть, что черты, отмеченные публикой, имеют место быть и у него самого — его теневого Я.
Этот артистичный двойник — «сноб и атлет» вырисовывается в неосознаваемом автором и читателями, но влияющем на общее восприятие стихотворения фабульном слое затекста произведения. (Напомним, что это расшифрованные исследователем картины, встающие за полной фонограммой текста [61].)
Картина связана с ребенком лет четырех, горестно, ревниво и, в тоже время, со стыдом наблюдающем за огромным псом, похожим на дога: эта лоснящаяся, холеная, забалованная и наглая тварь, вырвавшись из комнаты, бежит вниз, на кухню, где, под грохот и звон посуды, шипенье и треск продуктов, готовится праздничный обед (пасхальный или рождественский); беспрепятственно ворует со стола куски мяса, заглатывает их, получая от кухарок игривые шлепки по крупу и порцию вкусной требухи; всё это под звуки праздничных церковных песнопений, доносящихся с улицы.
«Был я трудный, своенравный, до прекрасной крайности избалованный ребенок», — пишет о себе В. В. Набоков в «Других берегах». А бессознательное (совесть) говорит, что вовсе это не так прекрасно, а даже отвратительно, если посмотришь на себя со стороны. Вор как «хозяин жизни»; одновременно «животное» и «артист», а в переводе на человеческий персонаж — «циник, гигантский пошляк» [76], в борьбе с которым «Набоков и обличал пошлость» [76].
Это пример динамики внутреннего полилога, активизирующего различные пласты взаимодействия сознательного и бессознательного, реального и фантазийного [125;98]. Говоря об ином произведении Набокова, М. Маликова полагает, что «несмотря на наличие в референтном плане реального адресата ‹…›, традиционная функция этой фигуры модифицирует семантику адресации интериоризацией „ты“» [88;85] (сей пассаж В. Шубинский переводит следующим образом: «…хотя „ты“ в „Других берегах“ обращено к жене, в силу литературной традиции это обращение воспринимается как направленное на внутреннего собеседника» [160]). Интериоризация «ты», переведем теперь самого В. Шубинского, — это второе Я автора.
О нем и пойдет речь в архетипическом слое затекста. Он описывает другого героя в паре антиподов — совестливое, нежное, ранимое Я автора (чудаковатого мечтателя, которого Набоков так любил выводить главным героем произведений). А, еще точнее, этой слой произведения прямо говорит, что В. В. Набоков при написании стихотворения находился как автор в позиции этого «светлого» Я (II тип героя: рефлексивный, ответственный, совестливый). И значит, должен был испытывать весь комплекс чувств человека с обостренной совестью. (В жизни автор мучился неодолимым комплексом вины спасшегося, характерного для случайно выживших по отношению к несправедливо погибшим [150;99].)