Врата в бессознательное: Набоков плюс — страница 18 из 28

Фабульный слой показывает замок со рвом, заполненном водой (и с мостом через ров); его осаждают воины на лошадях. Но война при этом и древняя (бросают зажигалки, некоторые из них падают в ров с водой и пр.), и современная (свист пуль, взрывы). Внутри замка мирно и уютно (и тоже есть наложение времен): рядом с героем преданная собака, бьют часы, звучат музыкальные инструменты.

Мотив осады крепости — древний (часто встречается в затекстах псалмов, молитв), есть некоторое сходство с небесным Иерусалимом.

Итак, герой в небесном замке-крепости с верным четвероногим другом; его осаждает ужасная жизнь-война, жизнь-ад. И склеивание времен (древность — современность): тот самый «вневременный ландшафт» [148;120].

Архетипический слой затекста вторит фабульному: герой II, совестливого, типа. Инстанции «Рая» количественно лучше представлена, чем противоположная (что тоже совпадает с жанром молитвы).

Спрятался от трагедий и грязи жизни в замке из слоновой кости — а совесть болит.

Интересны и противоречия слоев.

Анаграмма: «Слазь!» сказано тому, кто находится вовне, кто несет насилие и унижение. Ему дан героем грубый отпор. Новгородская тема? Травма, отпечатанная в глубине родовой памяти? Парадокс: Набоков проигрывает родовое послание, проживает его, но не осознает — хотя и проговаривает в самом поверхностном анаграмматическом слое! (Вспомним, что он мастер анаграмм.) Главное — хоть грубо, на уровне своего брутального противника, но «сдача» дана, травма отреагирована.

Фабульный и архетипический слои затекста: небесная крепость и совестливый, ранимый герой в ней упорно осаждаются жизнью-войной. На бой герой еще не выходит, хоть и страдает (внутренний конфликт).

Текст: «тень» — это собственная память, которая из ужасного мрака забвения хочет «на руки», т. е. чтобы ее признали своей, приголубили. Она похожа и на ребенка, и на старуху-ведьму, и на животное, что порождает двойственное и тягостное чувство.

Память здесь как что-то внешнее (и персонифицированное), которое хочет, чтобы его присвоили, сделали своим — внутренним. А то, что предстоит вспомнить, — невероятно мучительно.

Но задача осознана, поставлена. (Потому что сам герой поставлен — перед непреложным фактом.) Ему уже от своей (и бывшей ранее не своей?) памяти, по сюжету, некуда деться: достала и вцепилась намертво. Здесь и теперь.

И задача вспомнить настойчивым и мужественным автором будет далее решена! В. В. Набоков по частям, методом постепенного заполнения лакун — методом пастиша преодолеет многолетнюю (многовековую?) психологическую защиту и почти вспомнит это тяжелое содержание (в последнем стихотворении «To Vera» это выйдет, выползет уже в сам текст).

Стихотворение-послание — не столько граду и миру, сколько найденным, наконец, в глубине вековой боли — благодаря вековой боли! — сородичам; надежда на прощение от другой ветви рода — и от всех.

Долгий путь: от обличения — к самопознанию и покаянию.

И только тогда наступает катарсис.

* * *

Сопоставим вышеприведенные стихотворения Набокова с известными нам жанрами и группами жанров по различным показателям затекста. (Таблица № 24.)

Бросается в глаза высокая степень осознанности, ответственности и в 1, «социальной» и во 2, «внутренней», позициях архетипического слоя затекста. Особняком стоит стихотворение «Neuralgia intercostalis»: сильная физическая и душевная боль (их неразрывное, неизбывное переплетение) смещает привычную «точку сборки восприятий», центр Я автора. Лирический герой словно находится под воздействием неких могущественных магических сил (4 поле), к которым он пытается относиться иронически, отстраненно (3–4 поле). Это пример того, что субъективные реальности отражают разные функциональные состояния автора.

По параметру же количество шагов маршрута в субъективных реальностях (семантических полях) отличается самое раннее в группе стихотворение «Герб»: оно фиксирует передвижения внутри одного поля. Лирический герой накрепко привязан к Родине и словно боится сделать шаг в сторону: это воспринималось бы как измена памяти. (В дальнейшем «психологическое домоседство» Набокова подтверждают минимальные перемещения — на 1 шаг.)

Среднее арифметическое коэффициента субъектности (KS) набоковских стихов равно 0,75, т. е. абсолютно точно (в тот же KS = 0,75) попадает между группами 3а — самодостаточные тексты (0,83) и 3б — реплики в интернете (0,66), равно как и между классическими поэтическими произведениями (неполитическими) — 0,89 и поэзией концептуалистов — 0,60. В. В. Набоков — новатор и классик одновременно, хранитель золотой середины, поразительного баланса между игрой и серьезностью, информативностью и коммуникативностью (точнее, автокоммуникацией). (Ср.: проза Набокова — «высочайший синтез» [158;71].)

А совпадение со ср. ариф. KS классической гражданской лирики (0,74) свидетельствует о точном попадании означенных стихотворений Набокова в этот жанр, в его сердцевину. Страстность мысли-чувства о родине во всех этих набоковских стихотворениях, включая последнее (внешне посвященное жене и теме творчества) свидетельствует о глубоко личном восприятии гражданской темы (здесь родина является для автора в прямом смысле слова больным нервом и кровоточащей раной, а его произведения — исповедью). И это очень важно: это — еще одно подтверждение того, что «To Vera» — стихотворение с двойным дном.

Как из психологической травмы сделать шедевр

…он сам или его персонажи попадаются в сети судьбы, которые граничат и переплетаются с трансцендентным чертогом.

В. Александров

По результатам анализа жизни и творчества В. В. Набокова можно выделить четыре вида травм, взаимодействие и разрешение (избывание) которых и образовало, во многом, феномен Набокова. Рассмотрим их в порядке образования.

Первая, самая древня, травма — родовая. В ней главных составляющих две: вина и стыд. Вина за то, что удалось, посчастливилось не попасть под репрессии; стыд за то, что смалодушествовали, не попрощались с ссыльными родичами.

Вторая травма — индивидуальная (а, точнее, индивидная): неприятие и унижение со стороны сверстников и взрослых, вызывающее чувство обиды.

Третья — коллективная травма современников, эмигрировавших из России в 1920-е гг. В ней преобладает чувство вины перед теми, кто не сумел эмигрировать и попал под репрессии. Вспоминая гибель О. Мандельштама, Набоков писал: «я испытываю подобие беспомощного стыда» (см. [2]).

Четвертая травма — личная. Это мало осознаваемый, но, тем не менее, существовавший стыд за то, что во второй половине жизни принял, по крайней мере, внешне, менталитет и хабитус западного человека — американца, предав тем самым исконные российские ценности и идеалы (см. Таблицу № 25).

Вторая и четвертая травмы необходимы для успешного преодоления, трансформации в творческий процесс остальных: 1) без них процесс исцеления творчеством не запустится; 2) четвертая, прибавляясь к третьей, достраивает переживаемое автором до, так сказать, полного комплекта первой, родовой травмы: вина + стыд. В свою очередь, осознание первой, родовой, травмы помогает справиться с четвертой, сугубо личной.

Н. Л. Хрущева (чьи антиномии мы сгруппировали в Таблице № 25) отмечает, однако, что в Америке успешный и холодно-отстраненый писатель Набоков отличался бытовой непрактичностью и даже чудаковатым страхом перед незнакомыми гаджетами (выражаясь нынешним языком), и это выдавало в нем старого русского — чеховского персонажа. Описывая чету Набоковых, исследовательница употребляет слово фрики [150]; Ю. Левинг вторит ей, вспоминая американский облик Набокова — пожилого эксцентрика [77;259]. Но превзошла их курицынская характеристика: блистательный страшный фрик [74;389]. (Это была, надо полагать, оборотная, компенсаторная сторона нового американского имиджа В. В. Набокова.)

Впрочем, для друзей и домашних он оставался тем же душевным, тонко организованным, чувствительным и милым Володей, для публики — «очень важной персоной» (VIP): чопорным и преуспевающим дельцом, «эффективным менеджером», последовательно претворяющим в жизнь, как сейчас принято считать, тактики и стратегии своего писательского бизнеса.

Взрывая постулат Ф. Двиняпина об инвариантности набоковской модели (нетипичной для эпохи) «хроники неудачной попытки» [34;475] и, соответственно, героев-неудачников, Н. Хрущева утверждает, что в американских романах Набоков попытался по-своему переписать русских классиков, сделав непрактичных, безответственных и страдающих персонажей Гоголя, Толстого, Достоевского настоящими западными людьми, умеющими самостоятельно и ответственно выстраивать свою жизнь в новых и трудных условиях. И что это — важная и необходимая школа для современных русских людей, а Набоков — Пушкин XXI века [150].

Оба варианта ценностей односторонни, дефективны с точки зрения развития субъектности, и идеал заключается в их синтезе — сплаве лучших качества в личности «западного русского»: ответственного, практичного и при этом совестливого, мечтательного, рефлексивного, душевного и духовного.

Возможно ли это в принципе? Но если это было реальным в Великом Новгороде [20], то почему бы этому не стать снова былью в XXI веке? Т. о., расшифровка древней родовой травмы дает желанный образ человека будущего, и, значит, В. В. Набоков, работая с этой травмой, в последних своих произведениях, сам того не зная, двигался в правильном, «новгородском», направлении. И недаром же он считал своих любимых героев победителями [95]!

Взгляд Нины Хрущевой — эмигрантский, взгляд оттуда. А вот взгляд отсюда, поэта и журналиста Дмитрия Быкова: «Набоков все-таки определенную нацию создал. Самый популярный, самый успешный российский экспортный товар — это русский эмигрант. И вот нация русских эмигрантов Набоковым создана. Это люди, которые с достоинством несут изгнание ‹…› Пнин — идеальный русский эмигрант: благородный, сдержанный, не жалующийся, отважно противостоящий всему, никаких унижений. Вот, я думаю, что Набоков создал все-таки нацию, создал национальную культуру. И все русские изгнанники страстно любят Набокова и утешаются им. И, судя по разным обстоятельством, этой нации нет переводу, как и казацкому роду. Это тоже свое рода казачество, только такое казачество — экспортное, если угодно» [117]. (Эта мысль перекликается с замечанием философа Е. Шацкого: «сообщество эмигрантов, таким образом, должно ‹…› стать воплощением национального общественного идеала» [154;128].)