– У вас усталый голос, Боб, – бодро говорит Зигфрид фон Психоаналитик.
Что ж, это вполне объяснимо. Уик-энд я провел на Гаваях. У меня часть денег вложена здесь в туристский бизнес, так что мне это почти ничего не стоит. Два прекрасных дня на Большом острове: по утрам встречи с акционерами, а днем с одной из самых красивых девушек островов. До самого вечера мы развлекались с ней на пляже или в катамаране с прозрачным дном, сквозь которое отлично видны спокойно плывущие, дожидающиеся крошек большие манты. Но по возвращении приходилось преодолевать все эти временные зоны, и я чувствовал усталость.
Но только Зигфриду нужно услышать не это. Ваша физическая усталость его не интересует. Его не заботит ваша сломанная нога. Он желает слышать только о том, как во сне вы спали со своей матерью.
Я говорю ему об этом.
– Я устал, да, Зигфрид, но хватит ходить вокруг да около. Давай прямо к эдиповому комплексу – насчет мамы.
– А у вас он есть, Бобби?
– А разве его нет у каждого?
– Хотите поговорить о нем, Бобби?
– Не особенно.
Он ждет, что я еще ему предложу, и я тоже жду. Зигфрид опять поработал, и теперь его кабинет напоминает комнату мальчика сорокалетней давности. Голограмма скрещенных весел на стене. Фальшивое окно с фальшивым видом на горы Монтаны в снежную бурю. Полка с мальчишескими книгами-голограммами: «Том Сойер», «Забытая раса Марса» – остальные названия никак не могу прочесть. Все очень по-домашнему, все напоминает дом, но не мой. Моя комната в детстве была маленькая, узкая, ее почти всю занимал старый диван, на котором я спал.
– Знаете ли вы, о чем хотите говорить, Роб? – мягко прощупывает меня Зигфрид.
– Держу пари, что знаю. – Но потом я неожиданно передумываю. – Нет. Не уверен. – Хотя на самом деле я, конечно, знаю. Мне очень тяжело пришлось по пути назад с Гаваев, очень тяжело. Пятичасовой полет. Половину этого времени я провел в слезах. Забавно. В самолете, летящем на восток, рядом со мной сидела чудесная девушка хапи-хаоле. Я сразу поставил перед собой цель познакомиться с ней получше. И стюардесса была та же, с которой я летел сюда. С ней я тоже познакомился поближе.
Я сидел в салоне первого класса СРС – сверхзвукового реактивного самолета, стюардесса приносила напитки, я болтал со своей хорошенькой соседкой хапи-хаоле. Но как только девушка начинала дремать или уходила в туалет, а стюардесса отворачивалась от меня в другую сторону, меня начинали разрывать молчаливые, ужасные, мучительные рыдания.
Но стоило кому-нибудь взглянуть в мою сторону, и я опять становился тем же улыбающимся, оживленным, богатым господином.
– Не хотите ли поделиться со мной, что вы чувствуете именно в эту секунду, Боб?
– Хотел бы, Зигфрид, если бы знал.
– Вы на самом деле не знаете? Не можете вспомнить, что было в вашей голове только что, когда вы молчали?
– Конечно, могу. – Я некоторое время не решаюсь начать, но потом говорю: – О дьявол, Зигфрид, я просто ждал, чтобы меня утешили. Я кое-что понял накануне, и мне было больно. О, ты не поверишь, как было больно. Я плакал как ребенок.
– Что же вы поняли, Робби?
– Я пытаюсь тебе рассказать. Относительно… ну, отчасти относительно матери. Но также… относительно Дэйна Мечникова. У меня были… были эти…
– Я думаю, вы пытаетесь рассказать что-то о своих фантазиях. У вас же был анальный секс с Мечниковым, Боб? Верно?
– Да. Как ты все хорошо помнишь, Зигфрид. А плакал я о маме. Отчасти…
– Вы уже говорили мне об этом, Боб.
– Верно. – И я закрываюсь.
Зигфрид ждет, и я тоже жду. Вероятно, хочу, чтобы меня еще поуговаривали, и некоторое время спустя Зигфрид идет мне навстречу.
– Посмотрим, не могу ли я вам помочь, Боб, – говорит он. – Какое отношение друг к другу имеют ваши слезы о матери и фантазии об анальном сексе с Дэйном Мечниковым?
Я чувствую, что внутри у меня что-то происходит. Как будто влажное мягкое содержимое груди начинает пузыриться в горле. Я чувствую это по голосу. Он был бы дрожащим и ужасно жалким, если бы я не сдерживал себя. Но я контролирую свой голос, хотя отлично знаю, что подобные вещи утаить от Зигфрида невозможно: он получает информацию от датчиков и может судить о том, что происходит со мной, по напряжению мышц и влажности ладоней.
Но тем не менее я пытаюсь. Тоном учителя биологии, препарирующего лягушку, я говорю:
Корабль а3–77, рейс 036В51. Экипаж
Т. Паррено, Н. Ахойя. Е. Нимкин.
Время до цели 5 дней 14 часов. Позиция – окрестности Альфа Центавра А.
Резюме. Планета земноподобная, покрыта густой растительностью. Цвет растительности преимущественно желтый. Атмосфера очень напоминает смесь хичи. Планета теплая, полярных шапок нет, и средняя температура примерно такая же, как на земном экваторе. Не зарегистрированы ни животная жизнь, ни подписи – метан и прочее. Некоторые растения хищные, они очень медленно передвигаются, переставляя выступающие части лозоподобных отростков, потом подтягиваются и переносят корни. Максимальная измеренная скорость такого передвижения – примерно два километра в час. Никаких артефактов. Паррено и Нимкин высадились и вернулись с образцами растительности, но умерли от токсикодендроноподобной реакции. На их телах образовались огромные волдыри. Начались сильные боли, зуд, они начали задыхаться, вероятно, из-за накопившейся в легких жидкости. Я не принес их на корабль. Не открывал шлюпку. Я отцепил шлюпку и вернулся без нее.
Оценка Корпорации. Обвинения против Н. Ахойя не выдвинуты с учетом его репутации в прошлом.
– Видишь ли, Зигфрид, мама очень любила меня. Я это отлично знал. И даже ты знаешь. Но как подсказывает логика, у нее просто не было выбора. И Фрейд однажды сказал, что ни один мальчик, уверенный в любви своей матери, не вырастает невротиком. Только…
– Пожалуйста, Робби, это не вполне верно, к тому же вы философствуете. Но вам совсем не нужны эти преамбулы. Вы увертываетесь, верно?
В другое время я за это вырвал бы у Зигфрида из металлической коробки его цепи, но на этот раз он правильно оценил мое настроение.
– Хорошо. Но я на самом деле знал, что мама меня любит. Она ничего не могла с этим поделать! Я был ее единственным ребенком. Отец умер – не прочищай горло, Зигфрид, я уже подхожу к главному. Было логически необходимо, чтобы она любила меня, и я понимал это. Никаких сомнений у меня не было, но она об этом никогда не говорила. Ни разу в жизни.
– Вы хотите сказать, что никогда за всю вашу жизнь вы не слышали от нее слов: «Я тебя люблю, сын»?
– Нет! – кричу я, но быстро овладеваю собой. – Во всяком случае, она не говорила мне об этом прямо. Однажды, мне тогда было восемнадцать лет и я спал в соседней комнате, я слышал, как она хвасталась подругам, какой я замечательный ребенок. Что она гордится мной. Не помню, что именно я сделал, за что удостоился награды, но она гордилась мной и любила меня. Она так об этом и сказала… Но не мне.
– Пожалуйста, продолжайте, Боб, – немного погодя попросил Зигфрид.
– Я и продолжаю. Дай мне минутку. Больно! Вероятно, это можно назвать основной болью.
– Пожалуйста, не ставьте себе диагноз, Боб. Просто говорите. Пусть выходит наружу.
– О дерьмо!
Я тянусь за сигаретой и застываю. Это обычно хорошо действует, когда мне туго приходится с Зигфридом, потому что почти всегда вовлекает его в спор, не пытаюсь ли я облегчить напряжение, вместо того чтобы справиться с ним. Но на этот раз я испытываю непреодолимое отвращение к себе, к Зигфриду и даже к своей матери. Я хочу покончить с этим.
– Послушай, Зигфрид, вот как это было. Я очень любил маму и знаю – знал! – что она любит меня. Но мама не очень часто делилась со мной своими чувствами.
Неожиданно я осознаю, что держу в руках сигарету, перекатываю ее в пальцах и даже не зажигаю. Удивительно, но Зигфрид никак не прокомментировал это, и я продолжил свой рассказ:
– Она мне этого не говорила. Но меня мучает не только это. Странно, Зигфрид, но, знаешь, я не могу вспомнить, чтобы она касалась меня. Ну, не совсем, конечно… Иногда она целовала меня на ночь. В макушку. И помню, она рассказывала мне сказки. И всегда была рядом, когда я в ней нуждался. Но…
Мне приходится на мгновение остановиться, чтобы справиться с голосом. Я глубоко вдыхаю, ровно выдыхаю через нос, сосредоточившись на процессе дыхания.
– Но, видишь ли, Зигфрид, – подняв вверх указательный палец, говорю я, предварительно прорепетировав этот монолог. Мне очень нравится ясность и уравновешенность. – Мама не часто дотрагивалась до меня. Кроме тех случаев, когда я болел. А я болел часто. На шахтах все болеют часто: постоянные насморки, болезни кожи. Но я о другом. Мама давала мне все необходимое. Всегда была рядом. Всегда работала и заботилась обо мне в одно и то же время. И когда я заболевал, она…
Немного погодя Зигфрид пытается вернуть меня к утерянной мысли:
– Продолжайте, Робби. Выговоритесь. – Я пытаюсь продолжить, но у меня не получается, и тогда он предлагает: – Просто скажите, как можете. Избавьтесь. Не беспокойтесь о том, пойму ли я или имеет ли это смысл. Просто избавьтесь от слов.
– Ну, она измеряла мне температуру, – объясняю я. – Понимаешь? Совала в меня термометр. И держала меня на животе, знаешь, сколько нужно времени, три минуты. А потом доставала термометр и смотрела на него.
Я едва не воплю. Хочу заорать так, чтобы Зигфрид на какое-то время оглох, но прежде хочу довести дело до конца. Это почти сексуальное ощущение. Как будто принимаешь решение о женщине и не хочешь, чтобы она слишком тебя занимала, но все равно как телок на веревочке идешь вперед. Я пытаюсь справиться с голосом, чтобы он не подвел меня, пока я не закончу. Зигфрид молчит, и немного погодя я нахожу слова:
– Знаешь что, Зигфрид? Наверное, это выглядит забавно. Всю жизнь… сколько прошло с тех пор? Сорок лет? Понимаешь, и тогда, и теперь у меня сумасшедшее представление, что любовь – это когда что-то в тебя вставляют, а потом вытаскивают.