Надя зашла к нему в кабинет по какому-то делу. Без дела она не заходила.
Каргин размышлял в тот момент над неточностью названия поэмы Маяковского «Облако в штанах». Облако никак в штанах не смотрелось, а если и смотрелось, то не эстетично, как выпирающий (у Хрущева был такой) живот.
В предложенной Маяковским образной конструкции присутствовала несовместимость материалов – плотных штанов и бесплотного облака.
Вот солнце, думал Каргин, совсем другое дело.
В тот момент оно как раз вставило лучи, как ноги, в штанины двух вертикальных перистых облаков. Одна штанина, правда, оказалась короче другой. Каргин тут же вспомнил, что солнце (не суть важно в перистых перекрученных штанах или в огненном неглиже) приходило к поэту на дачу, после чего тот укрепился в решении «светить – и никаких гвоздей!».
Маяковский был гением.
Каргин был никем, средней руки чиновником с раздвоенным сознанием, однако он тоже вознамерился светить.
– Видишь ли, я… – он осторожно взял за руку, доверительно заглянул Наде в глаза, – работаю над конституцией… личности. Что-то вроде основного закона человека.
– И в чем он? – Надина рука никак не отозвалась на дружеское прикосновение.
Иногда Каргину казалось, что в мире не осталось вещей, способных удивить Надю. Или она верила всему, что слышала, принимала все за чистую монету. Или же не верила никому и ничему, принимала все за грязную монету. Но было, возможно, и третье объяснение: Надя существовала отдельно как от правды, так и ото лжи, так сказать, по ту сторону монетаризма. Происходящее ее не интересовало, а потому и не могло удивить.
– Надеюсь, не в том, что человек – это звучит гордо? – спросила Надя.
– В неотъемлемом праве человека предпринимать действия, направленные на изменение окружающей действительности с целью ее исправления! – как с листа отчеканил Каргин, хотя еще мгновение назад понятия не имел об основном законе человека. Он знал, кому и чему собирается светить, но пока не знал, где взять гвозди, чтобы приколотить лампу. Может, не надо их искать, малодушно подумал Каргин, как бы меня самого не приколотили этими гвоздями…
– Зачем человеку предпринимать такие действия? – поинтересовалась Надя.
– Чтобы сделать действительность лучше, чище, честнее, справедливее… – Закон стремительно, как мумия из фантастического фильма, обрастал словесной плотью. – Мне продолжать или достаточно этих определений? – недовольно посмотрел на Надю Каргин.
Если опция «удивление» у нее перманентно находилась в положении «выкл.», то опция «тупизм» довольно часто пребывала в положении «вкл.». Хотя иногда Каргину казалось, что под показным Надиным «тупизмом» маскируется иная – универсальная – опция, претендующая на управление всей программой. Каргину это не нравилось. Он считал, что программой исправления действительности должен управлять он – автор основного закона человека.
– Для кого сделать? – продолжила Надя игру в «тупизм».
– Для всех, – коротко и тупо ответил Каргин. Он решил бить Надю ее же оружием.
– Для всех невозможно, – пожала плечами Надя.
– Это почему? – надменно поинтересовался Каргин.
– Один не может решать за всех, – ответила Надя. – Как ты можешь знать, что нужно всем?
– Иисус Христос знал, – возразил Каргин, мысленно прося у Господа прощения за суесловие и гордыню. – И смог.
– У него не получилось, – тихо, но твердо, без малейших сомнений в голосе констатировала Надя.
«Получилось», – подумал Каргин, хоть и с издержками в виде… гвоздей.
– Дело не в том, получилось или нет… – Он выдержал долгую паузу, но, похоже, судьба Родины не сильно беспокоила Надю.
Она спокойно, как если бы они говорили о погоде и разговор был завершен, расположилась за приставным столиком. Разложила на нем служебные бумаги на бланках и с печатями. Некоторые имели помятый вид, из чего следовало, что они пришли по почте.
Каргин нахмурился. Он был уверен, что тот, кто прибегает в общении с ним к услугам почты России, не уважает его или – в его лице – учреждение, которые он представляет, в данном случае министерство и «Главодежду». Письма, отправленные из Дома правительства на Краснопресненской набережной в «Главодежду» на Бережковской набережной, преодолевали расстояние в четыре троллейбусных остановки за две недели.
– Дело не в том, получилось или нет, – недовольно повторил Каргин. – Дело в том, что получилось только так, как могло получиться. Неотменимо! – вбил пафосное слово, как гвоздь (опять!), хотя пока было не очень понятно, куда и зачем. Глядя на невозмутимо перебирающую бумаги Надю, он не мог отделаться от ощущения, что вбил гвоздь в… облако. Ну и ладно, посмотрел на Надю Каргин, зато это облако не в штанах…
– Слишком просто, – пожала плечами Надя. – Так можно сказать о чем угодно. Это называется, если я не ошибаюсь, вульгарным позитивизмом. Все в мире происходит, потому что происходит. И все неотменимо, если произошло.
– Тогда еще проще, – обрадовался продолжению дискуссии, хотя и не без обиды на определение «вульгарный», Каргин. – Я знаю, что я несовершенный и… вульгарный человек, что моя жизнь не может служить примером для подражания, что мне есть в чем каяться. Мне также известно, что на том свете меня встретят… строго… – замолчал.
Ему скоро должно было исполниться шестьдесят. Он не собирался на пенсию, уже была договоренность, что срок службы продлят. Казалось бы, живи и радуйся, но мысль о смерти все чаще посещала Каргина. Все чаще он видел во сне уходящий в бесконечность глиняный мамедкулийский дувал с вмазанными в него, поющими на ветру бутылками. Каргин чувствовал, что смерть даже не исподволь, а открыто тестирует его, как дирижер оркестр перед исполнением неотменимой пьесы. Инструменты откликаются неясными, но грустными звуками. У него то кружится голова, то тоскливо ноет в правом подреберье, то немеют руки и наливаются свинцом ноги, то сердце выдерживает томительную паузу, подстраиваясь под взмах дирижерской палочки. Смерть, как голодная птица зерна, склевывала с тарелки земли людей. Очень часто до того момента, как человек успевал сделать то, за что был готов отдать жизнь. Смерть сама решала, когда ее забрать.
– Я люблю свой народ и свою Родину! – крикнул Каргин, пытаясь объяснить необъяснимое уже не Наде, а… смерти. – И я не готов передоверить свою любовь никому на свете! Я хочу взаимности со стороны Родины и народа, пусть они пока не понимают своего счастья. Это их проблемы. Других целей у меня не осталось. Пока об этом никто, – покосился на Надю, – кроме нас с тобой, не знает. Моя любовь неотменимо изменит Россию! Я не могу иначе. Это сильнее меня. Ты спросила, зачем мне это нужно? Я ответил? Больше мы на эту тему разговаривать не будем.
– Как скажешь, – пожала плечами Надя. – Тогда ответь на другой вопрос: зачем твоя любовь Родине и народу?
Этого Каргин не знал.
Как не знал и причин, вдруг пробудивших у него всепоглощающую любовь к Родине и народу. Поезд его жизни до сей поры катился по далеко отстоящим от магистрали патриотизма рельсам. Стыдно признаться, но довольно часто он думал о Родине и народе с глубочайшим отвращением. Родина, народ и примкнувшая (присосавшаяся?) к ним власть (себя Каргин властью не считал, слишком мелка и заточена на производство была его должностишка) несли ответственность за неизбывную многомерную и многоуровневую мерзость, победительно сопровождавшую Каргина по жизни, достававшую его, как проштрафившегося пса, из любых укрытий.
Это Родина, народ и власть были виноваты в том, что в его подъезде стояла вонь. В яростно свернутом, бессильно повисшем на проводах боковом зеркале его «мерседеса», оставленного во дворе у дома. В тупом стоянии на Новой Риге и на Кутузовском, когда движение наглухо перекрывалось для беспрепятственного проезда начальственных кортежей. В уподобившихся неотменимому стихийному бедствию пробках, отменявших всякую охоту передвигаться в Москве на машине. В хамах-гаишниках, останавливающих его и ищущих, к чему бы придраться. В том, что на автостоянку в коттеджном поселке окрестные жители, как баскетболисты, постоянно бросали пакеты с мусором через высокий кирпичный забор. «Такой баскетбол нам не нужен», – качал головой начальник охраны, но поделать ничего не мог. В многостраничных маразматических декларациях о доходах и расходах, которые Каргин, как государственный служащий, пусть и невысокого ранга, должен был заполнять каждый год. В необъяснимом, все усиливающемся страхе, что его могут в любой момент посадить… да за что угодно, точнее, неизвестно за что. В поганом телевидении, которое Каргин давно перестал смотреть. В очевидном ничтожестве лиц, чьи лица крупным планом показывало поганое телевидение. В упрямом нежелании народа ни трудиться, ни сражаться за свои права. Только о жратве и лишь бы не было войны и обвала рубля были мысли народа. В не менее упрямом желании власти не платить народу за труд, безнаказанно разворовывать бюджет и безжалостно давить любое переходящее в осмысленное действие недовольство народа.
Каргин почитывал на досуге современных философов и, в принципе, был согласен с утверждением, что в новом мировом экономическом порядке места так называемому среднему классу не предусмотрено. Новый жестокий мир не нуждался в «прокладке» между бесконечно богатым меньшинством и неотменимо бедным большинством. Компьютерные технологии стали достаточно умны, чтобы обходиться без людей, нажимающих клавиши на клавиатуре, что-то бубнящих клиентам в телефонные трубки, придумывающих примитивные сюжеты для рекламы товаров и услуг. О