исчезало. Дима был готов вечно смотреть, как взлетает вверх парашютиком Софино платье, отскакивают от земли красные сандалии, мелькают белые трусики… Облачные, как у того, ушибленного о жестяную лампу жука-носорога, крылья вспенивались у Димы за спиной, и он летел к звездам, хотя на улице еще был вечер и солнце только собиралось утонуть в море.
Порфирий Диевич давно вернулся за стол и мрачно объявил, что будет играть мизер.
Посвинтер как-то странно – в два гигантских летучих шага – выскочил на улицу, выхватив из вазы последний абрикос. Ночной ветер поперхнулся было АСД, но быстро разогнал напоминающий о бренности бытия и саване смердящем запах по возмущенно зашелестевшими листьями деревьям.
Дима вдруг подумал, что, быть может, это на него, замершего у окна, и на прыгающую через скакалку Софу смотрит каждый вечер Бог, когда на Мамедкули опускается тишина, а солнце опускается в море и светит оттуда зеленой лампой?
А потом он почему-то вспомнил про сарай, где в одной половине жили куры с петухом и голуби, а в другой – хранились старые вещи.
Там стояли огромные, с раструбами, кожаные охотничьи сапоги Порфирия Диевича. Дима не мог представить себе зверя, на которого можно было бы охотиться в таких сапогах. От долгого неиспользования сапоги окостенели, так что надеть их было проблематично. К тому же внутри одного сапога определенно слышалось какое-то шуршание. Патыля предупредила Диму, чтобы он всегда проверял обувь, прежде чем надеть, потому что туда любят забираться скорпионы. Если скорпионы могли забраться в крохотные ботинки Димы, кто же тогда шуршал внутри стоящих как колонны сапог? Дима не сомневался, что это тарантулы, или, как их называла Патыля, каракуты. Однажды она показала Диме этого самого тарантула-каракута. Черный, с мохнатыми ногами и жирным шевелящимся задом, он сидел на дувале, видимо высматривая, кого бы смертельно ужалить. Патыля бросила в него комок глины, и паук мгновенно переместился на другую – недоступную – сторону дувала. Патыля сказала, чтобы Дима не ходил в курятник, потому что пауки часто заползают туда и едят яйца.
Но Дима все равно ходил. Его, как маленький гвоздик магнит, притягивали к себе старые вещи. Тревожно миновав опасные сапоги, он усаживался на пыльный скрипучий стул и подолгу смотрел на черный, странной конструкции велосипед с невозвратно спущенными шинами, облепленный пометом радиоприемник с неожиданно живым и чистым стеклянным глазком над шкалой с нерусскими названиями городов, серую, колом (видимо, взяла пример с сапог) висящую на вешалке драную кожаную тужурку с широкими, как плавники, лацканами и деформированными накладными карманами, определенно хранящими память о некогда находившемся там маузере. Диме очень хотелось проверить их содержимое, но карманы были идеальным жилищем, если не для тарантулов, то для скорпионов точно. Поселиться в карманах им было еще проще, чем в сапогах.
Он узнал у Порфирия Диевича, что это дамский велосипед. Дед рассказал Диме, что в тридцать девятом году торговля с Германием сильно оживилась и даже в Мамедкули – через Иран – стали попадать немецкие товары. Сапоги, как выяснилось, были привезены из Австрии вместе с другими военными трофеями, а кожаная куртка с выдранным на заду клоком принадлежала прадеду Димы Дию Фадеевичу.
В один из летних приездов Дима вытащил велосипед из сарая, отмыл из шланга, он заблестел, как новенький. Но не все оказалось просто с этим велосипедом. Приглядевшись, Дима с изумлением обнаружил, что протектором на спущенных шинах, которые он безуспешно пытался надуть автомобильным насосом, служила… выпуклая свастика. Собственно, поэтому велосипед так хорошо и сохранился. Его лебединая песня навеки оборвалась 22 июня 1941 года. Впечатывать в пыль или в прибрежный песок свастику даже в Мамедкули, где как-никак, но функционировала Советская власть, было опасно, если не сказать самоубийственно. Все равно, что вставить ногу в кожаный сапог с тарантулами. Заменить же фашистские шины на правильные советские (их, правда, не изготовляли с протектором в виде серпа и молота) возможным не представлялось, поскольку колеса велосипеда были нестандартного размера. Гитлер все предусмотрел.
Оставив в покое велосипед, Дима занялся приемником фирмы «Telefunken». Он был одет в неподвластный времени – эбонитовый? – корпус, легко переживший когтистое пребывание на нем многих поколений петухов. Почему-то они предпочитали отдыхать не как положено – с курами на насесте, – а на приемнике. Ни единой царапины не обнаружил Дима на (эбонитовой?) цвета спелой вишни поверхности, когда соскоблил с нее многолетний слой помета. Последнего петуха Диме пришлось сгонять палкой. Петух, похоже, относился к приемнику, как к любимой курице, а потому всячески мешал Диме к нему приблизиться.
Извлеченный из пусть птичьего, но дерьма, «Telefunken» смотрелся как новенький. Когда Дима входил в сарай и снимал с него дерюгу, ему казалось, что он находится в каком-то тайном фашистском бункере. Все ручки крутились, фосфоресцирующая линейка исправно бегала по шкале, натыкаясь на фантомные названия городов – Danzig, Konigsberg и даже Stalingrad. Хотя некоторые фантомы обнаруживали склонность к материализации во времени и пространстве, как, например, присутствовавший на шкале Sankt-Petersburg, который в те годы именовался Ленинградом. Вот только не было шнура со штепселем, чтобы включить «Telefunken» в сеть. На задней панели Дима обнаружил (опять в виде свастики, как без нее?) отверстие с четырьмя дырочками по периметру древнего арийского знака плодородия. Ни один советский кабель к нему не подходил, а куда делся германский, Порфирий Диевич не помнил.
Он рассказал Диме, что, когда наши войска в сорок первом двинулись в Северный Иран, у всех жителей Мамедкули конфисковали радиоприемники.
«Мы перетащили его в курятник. Я его слушал, пока не ушел в армию, – сказал Порфирий Диевич, – и когда вернулся, слушал – до самой тюрьмы… – Он вдруг замолчал. – А когда вышел из тюрьмы, – продолжил после долгой паузы, – шнура не было. Да я его и не искал. Сто раз бы выбросил этот гроб, но уж очень тяжелый».
«То есть штепсель подходил для нашей розетки?» – не отставал Дима.
«Наверное, был какой-то переходник, – пожал плечами Порфирий Диевич. – Но вход точно был не как у нас, а с четырьмя длинными штырьками».
Неужели, подумал Дима, когда за столом установилась тишина, нарушаемая лишь шлепаньем карт, скрипом карандашей, сухими щелчками бьющих в жестяной колпак лампы, как в барабан, насекомых, Бог смотрит и на… меня, и… на старые вещи в сарае? Но какой прок от велосипеда, на котором нельзя ездить; от радиоприемника, который нельзя слушать; от древней кожаной тужурки с выдранной задницей, которую нельзя носить и… от меня?
«Узнаешь!» – вдруг явственно расслышал он.
«Кто это сказал?» – голос Димы в звенящей ночной тишине прозвучал одиноко и глупо.
«Что сказал?» – удивленно переглянулись игроки.
«Иди-ка ты, дружок, спать. Поздно уже», – посоветовал Порфирий Диевич.
«Наверное, это она, – оттянув на животе сетчатую майку, подмигнул Диме Зиновий Карлович. – Больше некому. Если, конечно, среди нас не завелся чревовещатель».
Дима в недоумении посмотрел на его майку. Она собралась на животе Зиновия Карловича складками. Одна складка отдаленно напоминала растянутый в безобразной ухмылке рот.
«Услышишь!»
Дима был готов поклясться, что с ним разговаривала она – продуваемая ночным ветерком сетчатая майка. Только Зиновий Карлович никак не мог быть богом. А майка никак не могла разговаривать.
Глава пятаяНовид
Надя удивительно быстро освоилась в новой должности на государственной службе. Более того, Каргину даже показалось, что она полюбила эту службу – с ненормированным рабочим днем, который тем не менее должен начинаться в девять утра, а еще лучше – раньше, бесконечными, стремительно устаревающими, а потому требующими неустанного обновления нормативными документами, расписывающими каждый шаг и каждый вздох государственного человека. Тут тебе и регламенты, и должностные инструкции, и положения об отделах, и концептуальные труды типа «Стратегии развития предприятий швейной промышленности в свете указов президента и решений правительства». Он был какой-то дрожащий, как фонарь в руке пьяного бакенщика, этот свет, разглядеть что-либо было трудно. Да никто, за исключением тех, кому полагалось по службе восхищаться мощью этого света, ничего и не разглядывал. Многие, напротив, были уверены, что это мигающий – шпионский – свет, сигналы которого адресованы врагам России.
На совещания, которые Каргин проводил каждую неделю как заместитель начальника департамента министерства и представитель государства в холдинге «Главодежда», Надя являлась в строгом деловом костюме, в белой блузке, с почти не тронутым косметикой лицом. Она олицетворяла собой дело, а потому не стеснялась возраста и не пыталась произвести впечатление на скучающих мужчин – директоров швейных фабрик, технологов линий по пошиву одежды, представителей торговых сетей. Эти капризные представители искренне полагали, что делают государству одолжение, принимая по заниженной цене на реализацию продукцию отечественных производителей одежды. Патриотизм был им чужд. Они чувствовали себя неуязвимыми, потому что реальные владельцы торговых сетей обитали в прекрасном офшорном далеке (их было не прищучить), а дрянные, прошедшие в Европе все стадии уценки товары продавались в сетях по относительно дешевой цене. Народ косяком валил в расставленные сети. Когда Каргин нажимал на сетевиков, у тех хватало наглости говорить о социальной значимости супермаркетов, гнилыми продуктами и позорным ширпотребом удерживающих народ от голодных бунтов. Каргин напоминал наглецам о броненосце «Потемкин», где, если верить Эйзенштейну, матросов однажды накормили червивым мясом, о первой русской революции, потрясшей основы самодержавия. Но молодые менеджеры не знали про велик