Враждебный портной — страница 30 из 57

антуражу выпивки.

В это время Ираида Порфирьевна твердой рукой наполнила рюмки, не обращая ни малейшего внимания на изысканную стать «Полугара».

Или алкаш тот, кто пьет, не глядя, что пьет? – покосился на мать Каргин.

– Ванька? – вспомнила мужа-режиссера Ираида Порфирьевна. – Но он давно умер. Да и не любил его дед. В упор не видел.

– Если брать в порядке убывания, он пред… предпоследний, кто знал деда, – вздохнул Каргин. – Почему дед его не любил?

– Он как-то не вписывался в его жизнь, – пожала плечами Ираида Порфирьевна. – Дед сладко пил, вкусно ел, имел прислугу, держал собак, охотился, играл в карты, катался с девками на теплоходах по Каспийскому морю. А Ванька был молодым коммунистом, конспектировал Ленина, заседал, как сыч, в партбюро, делал карьеру, верил в великое будущее СССР, считал, что дед неправильно, не по-советски живет.

– А он, значит, жил правильно, по-советски? – Каргин вспомнил отцовскую версию разногласий с тестем. «Он все, что видел, клал в карман, – сказал как-то отец. – А я в его карман не поместился…»

Как, в сущности, коротка жизнь, снова внимательно посмотрел на бутылку «Полугара», определенно подтверждающую эту, не сказать чтобы оригинальную мысль, Каргин. Бутылка, совсем как глиняный кувшин Омару Хайяму, согласно кивнула длинной шеей. Но кувшин не кивнул, а шепнул, припомнилось Каргину. Ну да, конечно, шепнул, потому что по бутылке можно визуально, а по кувшину только на вес определить, сколько там осталось… жизни? Где живший красиво дед? Где так и не сделавший карьеры, банально спившийся отец, заседавший, как сыч (почему, кстати, как сыч?), в партбюро? А главное, где СССР?

– Я тоже так думала, пока была молодая. – Ираида Порфирьевна, не внимая возражениям, решительно, как селевую лавину, обрушила на тарелку Каргина внушительный фрагмент «крошева». – С капустой, яйцом и луком, – пояснила она, – все свежее, хорошее. Но Ванька жил не по-советски. Он жил, как все, но хуже. Дед мне объяснил. То есть нет, он никогда со мной о Ваньке не говорил, как будто тот не существовал. Само объяснилось.

– Само? – недоверчиво переспросил Каргин.

– Это когда ничего не надо объяснять. События, происшествия, дела – вот истинный язык жизни. А трепотня людей – тьфу! – махнула рукой Ираида Порфирьевна.

Каргину вспомнилась недавно прочитанная статья, где утверждалось, что человеческая речь – это… ментальная разновидность полового акта. Потому-то, советовал автор, говорящего человека не следует перебивать, надо дать ему возможность высказаться, то есть довести дело до конца. Неужели и жизнь, ужаснулся Каргин, обрушивая на несчастных людей события, происшествия и разного рода дела, элементарно имеет их, как сексуальных партнеров? А еще он подумал о Наде. Когда она была полноценной женщиной, то говорила мало и исключительно по делу. Сейчас Надя говорила уже не только по делу, но и на отвлеченные темы. Один орган у нее, стало быть, атрофировался, а другой – речевой – развился вместе с… плавником? Значит, жизнь, сделал вывод Каргин, во всех своих измерениях и патологиях – неостановимый половой акт, а финал его – смерть. Оргазм, которого не избежать, даже если оторвать себе…

– С чем, говоришь пирог, с яйцами? – обреченно ковырнул вилкой «крошево».

– В пятьдесят втором году на практике Ванька снял сюжет о новом маршруте местной авиации в Костромской, что ли, области, – вспомнила Ираида Порфирьевна. – В одном райцентре была птицефабрика, в другом – лесорубы валили лес. Сюжет пошел в кинохронику под титрами: «Первый самолет – с яйцами!» Говорят, его увидел сам Сталин. Он всегда смотрел хронику.

– И что же? – заинтересовался Каргин. – Приказал расстрелять?

– Нет, попросил подробную карту области. Долго изучал, а потом сказал, да, в такой местности, да на таком аэродроме другому самолету и не приземлиться. Надо развивать малую авиацию, правильный сюжет! Ваньку уже почти выгнали из института, а тут сразу перевели из кандидатов в члены, ввели в партбюро.

– А деду это не понравилось? – предположил Каргин. – Он ведь не любил Сталина?

– Дед тогда сидел в тюрьме и знать не знал ни про Ваньку, ни про сюжет. Его выпустили в пятьдесят третьем по бериевской амнистии, – чиркнула спичкой Ираида Порфирьевна. Она, как и Порфирий Диевич, курила исключительно папиросы, причем одного сорта – «Любительские». Где она их находит, удивленно посмотрел на бледно-фиолетовую, строгого сталинского дизайна пачку Каргин, наверное, покупает в каких-то специальных магазинах для табачных гурманов? – Отец первый раз увидел Ваньку, когда возвращался из лагеря и был проездом в Ленинграде. – Не обнаружив на столе пепельницы, Ираида Порфирьевна пододвинула к себе изуродованную открывалкой крышку от банки с солеными огурцами. – Он привез мне деньги на шубу, но я лежала в роддоме на сохранении. Они встретились с Ванькой в гостинице «Астория». Отец отдал ему деньги, причем с запасом, чтобы и Ванька купил себе пальто, а то он ходил зимой в габардиновом плаще.

– И что дальше? – Каргин подумал, что дед был парень не промах, если по пути из лагеря остановился в фешенебельной «Астории» (как его туда пустили без паспорта?) и денег, похоже, у него было как грязи. Он явно отличался от прочих зэков, плацкартно перемещавшихся в пространстве в ватниках, кирзе, с деревянными чемоданами и ночевавших в лучшем случае на вокзалах.

– А то дальше, – усмехнулась Ираида Порфирьевна, – что пальто Ванька себе купил, а мне шубу – нет. Сказал, что деньги украли. Разрезали карман и вытащили всю пачку.

– Может, так оно и было, – предположил Каргин, – сколько тогда жулья выпустили по этой амнистии. Они всю страну на уши поставили. Люди по вечерам на улицы боялись выйти.

Ему вдруг стало до слез жалко отца, умершего несколько лет назад от инфаркта. Когда случалось бывать в Питере, Каргин навещал его. Отец после очередного развода и дележа имущества доживал свой век в однокомнатной квартире на Заневском проспекте с восточного происхождения женщиной, служившей в фирме, устанавливающей домофоны. Когда они виделись последний раз, отец хорохорился, тяпал рюмку за рюмкой, вспоминал, как дружил с Бондарчуком, Тарковским и чуть ли не с Феллини, рассказывал о многомиллионном российско-голливудском проекте, куда его якобы пригласили главным оператором. Он орлом посматривал на то и дело уплывавшую на кухню восточную женщину по имени Зульфия Ибрагимовна, рисуя руками в воздухе очертания ее фигуры. Получалась большая и широкая восьмерка. Зульфия Ибрагимовна была сильно моложе отца и, как все восточные женщины, в разговоре не участвовала, изредка бросая на Каргина настороженные взгляды. Отец сказал, что завтра они отправляются в загс подавать заявление. Когда после похорон и поминок Каргин позвонил скоропостижной вдове – ему потребовалась копия свидетельства о смерти, – трубку в отцовской квартире сначала взял ребенок, не понимавший по-русски, а потом джигит, назвавшийся братом Зульфии Ибрагимовны.

– Никто ему и слова не сказал, – не стала спорить Ираида Порфирьевна. – Отец сразу же прислал мне перевод, я сама купила себе отличную беличью шубу.

– Подожди, мама, мы поминаем деда, а не… – Каргину не хотелось слушать про неблаговидные проделки отца. Он, как ни странно, помнил эту изношенную до кожаных рубцов шубу. В последние месяцы их жизни в Ленинграде она лежала на кресле в прихожей. Там отдыхала, уткнув нос в лапы, такса Груша. И – одновременно – хотелось узнать, чем закончилось «шубное» дело. Не тем же, что отец банально присвоил деньги? О такой мелочи мать не стала бы вспоминать. Пока был жив Порфирий Диевич, она не нуждалась в деньгах.

– Мы поминаем всех, кто был рядом с дедом, – строго уточнила Ираида Порфирьевна. – Поминая их, мы поминаем не только его, но и нашу общую жизнь, то есть самих себя, – выразительно посмотрела сначала на Каргина, потом на «Полугар». – Потому что, когда… сам понимаешь… мы себя помянуть уже не сможем.

– Это точно! – охотно наполнил рюмки Каргин. Ему понравилась идея поминать себя живого. Сколько же людей в России, подумал он, неустанно поминают себя. Неужели жизнь в России – это… поминки?

Он вспомнил, как двадцать с лишним лет назад – в дни ГКЧП – позвонил матери. Каргин только что посмотрел по телевизору знаменитую пресс-конференцию, и его переполняли противоречивые чувства. Ему было плевать на перепуганных вождей мятежа, но что-то мешало опережающе радоваться их неотменимому концу. Помнится, он налил в стакан спирта «Royal» (тогда вся страна пила эту дрянь), добавил воды, проглотил теплое, дерущее горло пойло, тупо глядя в окно. Прямо перед окном его тогдашней квартиры размахивало ветвями большое дерево. Приглядевшись, Каргин рассмотрел затаившихся в ветвях мелких птиц. Они не щебетали, как это водится у птиц, а сидели молча. Наверное, тоже были возмущены действиями ГКЧП и, подобно многим интеллигентным и свободолюбивым людям, готовились к отлету из страны. У него возникло странное чувство, что он находится на собственных поминках, хотя он был в то время относительно молод, полон сил и жил с глазами, закрытыми на смерть.

«Ну что, мама, пропала Россия?» – спросил Каргин.

«Идем с Маргаритой Федоровной к Белому дому», – ответила Ираида Порфирьевна.

«Зачем? С какой Маргаритой Федоровной?» – опешил Каргин.

«С соседкой. Она пожарила мясо, а я испекла пирог. Отнесем ребятам».

«Каким ребятам?»

«Не паясничай, трус!» – прикрикнула Ираида Порфирьевна.

Каргин услышал в трубке какой-то шум. Упал пирог, мстительно догадался он.

«Что быстро поднято, то не упало, – утешил мать. – Двойное „крошево“ еще вкуснее».

«Лезешь под руку! Настоящие мужчины там – на баррикадах! Одну секунду, Маргарита Федоровна, уже выхожу!» – швырнула трубку Ираида Порфирьевна.