Вред любви очевиден — страница 32 из 44

– Дорогой Иван Петрович! Позвольте мне, по-простому, по-еврейски, пожелать вам здоровья, как говорится, долгих лет жизни и спасибо за сынка – так сказать, по-родственному…

– По-родственному? – налился кровью Иван Петрович. – По-родственному? Нет уж, это ты, старушка, замечталась. Никакой я тебе не родственник.

– Старушка? – охнула Инга. – Какая старушка?

– Да, ты – старушка. Хоть ты в розовых брюках ходи, хоть в оранжевых. А всё то же будет – жизнь прожила, а ума не нажила. Тоже мне, родственница! Балаболка, пустельга.

– Иван Петрович, вы маму мою не обижайте, – вмешалась Маша. – Она вас ничем не оскорбила.

– Папа, ты потише, – тихо, страдальчески сказал Миша. Он папашу знал и давно ждал чего-нибудь такого.

– Я на своей земле, в своём дому, – взревел Иван Петрович. – А эти что носятся туда-сюда? Что они тут вынюхивают? Ты в Израиль поехала? Вот и сиди в своём Израиле. Родственница хренова! Смотрела бы лучше за дочкой, чтоб меньше блядовала, родственница!

Инга сначала опешила от хамства, изумилась до слёз, а потом и сама взорвалась.

– Ты на себя посмотри, отопок! Сидит тут взаперти, землю ковыряет и с ума сходит помаленьку. Да ты и знать не знаешь, как порядочные люди выглядят, как они себя ведут. Старушка я ему! Это вы, куркули, своих жён доводите, что они в пятьдесят лет уже старушки, а мой Бирман со мной до сих пор живёт, и на здоровье, и… как хочу, так и одеваюсь, и вы меня не запугаете, сволочи, и я… Я… не старушка, я прелестная женщина в зрелом возрасте! И дочь моя – гений, звезда, красота, не для таких, как вы, предназначена, не для этого медведя… И вообще – пошёл ты к чёрту, старый дурак.

Последние слова Инга сказала абсолютно хладнокровно, внезапно успокоившись. Всё-таки бывший организатор массовых представлений.

– Мама, не надо, не связывайся, – попросила Маша.

– А я вот тебя сейчас пристрелю, – ласково молвил Иван Петрович.

В самом деле вскинулся за ружьём, пришлось задержать, повалить, встряхнуть, чтоб одумался. Миша всё-таки покрепче оказался.

– Папа, хватит! Папа, мы уезжаем! Давай тут стреляй без нас сколько хочешь! – И шепнул потише: – Стыдно с женщинами воевать, и чего ты взъелся-то на неё? Нормальная тётка, весёлая, живая…

– Давайте, валите, – придя в себя, устало ответил Иван Петрович. – Отвык я от людей. Надоели вы мне за день, как за год. Господи, которого нет, скорей бы к Лене в могилку.


В дорогу Инга нарочно надела что-то несусветное – лиловые брючки с топиком, открывающим пупок. Специально для Ивана Петровича. Но тот, пережив свои желания, был угрюм и тих. Маша остановилась рядом с ним на крыльце, посмотрела на него с горькой симпатией.

– Всё вы испортили, Иван Петрович. Было так здорово – взяли и смешали с дерьмом.

– А ты не привыкай к хорошему, – посоветовал Иван Петрович. – У тебя хорошего впереди ничего нет.

Маша закусила губу, ничего не сказала.

Инга издали сделала реверанс, фыркнула:

– О-ревуар, месье.

Миша обнял отца:

– Спасибо, отец, прощай, что ли.

Уселись в машину. Иван Петрович нажал на кнопку пульта, ворота открылись.

Иван Петрович смотрит вслед автомобилю.


В машине молчали. Инга Станиславовна, глядя в окно, заметила.

– Совсем нет людей. Едем, едем – и никого. В России что, никто не живёт?

– Мы сейчас одного русского человека повидали, мама, – отвечает Маша. – Тебе мало?

Инга хмыкнула.

– Вообще-то видный мужчина, только самодур и одичал в одиночестве. Нет, если бы мне времени побольше, то, я думаю… Я так поняла, кстати, что вы не расписаны?

– Пока нет. Не успели мы, мама.

– Понятно.

– Что тебе понятно?

– То же самое, что я и в твои семнадцать лет понимала – что ты редкий талант и такая же дура.

Опять замолчали – что тут скажешь.


Вернувшись домой, Миша застал Костяна на кухне в состоянии плачевном – видно, напился в одиночку. Уж Миша и водой его кропил, и тряс, нет – смотрит белыми глазами и чушь несёт, не разберёшь.

– Миша! Брат! Там фигня получается… Ой, брат, какая там фигня… Я боюсь…

– Понятно, – вздохнул Миша. – Огни большого города, как говорится. Костян, давай держись, мне ехать надо.

– Я пропал, – отвечает Костя. – Всё, пинцет. Приехали, брат… Ты куда?

– Я грешить пошёл, – отвечает Миша, пытаясь разобраться с вещичками, которые ещё можно с собой взять. – А ты кончай распадаться. Квартиру спалишь – голову снесу.

– Мишка… ты с ней?

– С ней, конечно, не с ним. Я белый русский мужчина – гетеросексуал, опора государства. То есть если бы оно было, государство, так я был бы опорой…

– Я хочу умереть у её ног, – говорит Костян. – Лягу и умру.

– Ладно. Вернусь – мы организуем. Ляжешь и умрёшь.

– О, как я попал, – тоскливо мычит Костян. – Улетаю… И всем по фигу…


Повторить-то крымское счастье не удалось: уже в самолёте стали ссориться. Сущие пустяки – купила Маша себе пиво, а Миша возьми да заметь:

– Что-то, смотрю, у тебя любовь с алкоголем пошла.

– Что-о?

– Да что слышала. Мне в последнее время везёт на вас, на пьяниц. Брат вот запил.

– Миша, ты в уме? Помнишь, какое сегодня число?

– Двадцать второе июня, кстати. Тяжёлый день. Я в уме, в уме. Просто, гляжу, у вас в роду вообще какая-то распущенность. Прямо всё вы себе позволяете. Что хотим, то и делаем.

Маша от обиды ничего даже сказать не смогла. Миша и не заметил, что она плачет. Читает себе журнал, хотел что-то сказать, взглянул, а у Маши слёзы текут и лицо трагическое.

– Что с тобой? – удивился Миша.

– А ты… не помнишь… что ты сказал…

– Я сказал? Что я сказал? Маш, это психоз.

– Ты меня… оскорбил.

– Повторяю: это – психоз. Ты что, собираешься на каждое моё слово реагировать?

Маша смотрит на него отчаянными глазами.

– Но я так живу, Миша. Я на всё реагирую. Я пока живая!

– Прекрасно. Я очень рад. Но видишь ли, у всего сущего на свете есть своя мера. Мера, понимаешь? Твои реакции чрезмерны.

Сквозь Машу идёт волна большой злости.

– Ты меня учить не будешь, как мне жить. Ты, со своим жалким умишком, со своими копеечными мещанскими правилами, ты, бревно, меня учить не будешь!

– Ах вот оно что, – деланно спокойно отвечает Миша. – Тогда разговор закончен.

С каменным лицом он продолжил чтение, и уж тут не сунешься ни с какими репликами. Маше осталось только губы кусать, продолжая дуэль разве что в мыслях.


На площади у аэропорта Миша остановился без выражения лица.

– Я думаю, будет разумно посадить тебя в машину и откланяться, – говорит он.

Маша, на этот раз захватившая с собой щегольской чемоданчик, села на него и схватилась за голову.

Миша присел, обнял её, заглянул в мокрое, несчастное лицо.

– Ладно, Маш, ладно, пошумели и хватит… ну не реви. Я вот он, никуда не денусь.

– Ты сказал, что я распутная! Что я алкоголичка!

– Детка, это не так. Я, пытаясь вульгарно пошутить, сказал, что у вас в роду есть распущенность. Не распутство, а распущенность, то есть склонность к свободному поведению…

И я тебя и за это обожаю. И вообще за всё. И лучше на всём свете нет и не предвидится.

Маша улыбнулась и стала успокаиваться.

– Конечно, я стала психованная. Ты не понимаешь, сколько я пережила за этот месяц. Я всего боюсь, я помешалась на тебе, я на каждое твоё дыхание откликаюсь, а ты говоришь – не реагируй… Господи, побереги ты меня хоть немножко, Миша, я тебе ещё пригожусь!

– Да… да… – растерянно отвечает Миша.


Наутро Маша пришла на пустынный берег и вздумала распеться. Вдруг мелькнула спинка, потом другая. Маша смеётся, поёт всё громче, спинки мелькают всё ближе – дельфины приплыли на её голос.


– Миша! – прибегает Маша в комнату, где дрыхнет Миша. – Ко мне дельфины! Много! Я пела, а они ко мне! На голос!

– Здоровски, – говорит Миша сквозь сон. – Иди сюда. Я твой дельфин. А тех диких забудь. Я им вот задам! Вон пошли, да. Это моя Маша…

– Твоя, твоя, – смеётся она.


Но такие идиллические мгновения редки. Вообще-то дни переживаются нашими героями нелегко. Перекоряться они начинают уже за завтраком. Маша сделала сложную яичницу с овощами и волнуется, как оценит её труд Миша, а тот что-то ковыряется в тарелке.

– Тут перцы, помидоры, лук… ты не любишь разве яичницу с овощами?

– Да, конечно. Очень вкусно. Проблема в помидорах. Не люблю жареные помидоры.

– Я не знала, что у такого крупного мужчины есть такие нежные сложности.

– Никаких сложностей. Я всё ем, просто жареные помидоры я не люблю.

– Я не знала.

– Ну, спросила бы. Да какие проблемы. Отодвину их в сторонку – и все дела.

– Их не отодвинуть. Там всё размешано. Проще выкинуть всё к чёрту.

– Маша, я съем, не надо психовать.

– Ну, зачем это себя насиловать, не надо! – Маша резко дёргает Мишину тарелку и выбрасывает её – всю целиком, с пищей вместе – в мусорное ведро.

– Маша, возьми себя в руки. Я тебя серьёзно предупреждаю. Включи контроль.

– Давай сам включай свой контроль! А мне это по барабану! Целый час ему готовила, старалась как дура, а он, видите ли, помидоров у нас не кушает!

– Послушай, это уже невыносимо! Я имею право что-то любить из пищи, что-то нет! Это привычки, это биохимия, в конце концов!

– Да, конечно, у тебя биохимия, а мы веники вяжем!

Работающая в саду Галуша слышит перебранку, сокрушённо качает головой.

– Мог бы сказать, что не жрёшь помидоров!

– Ты меня не спрашивала! Тебя вообще не волнует, что происходит со мной, тебя волнует только твоя жизнь, твои чувства! А я как вирус – возбудил болезнь, и пошёл на фиг.

– Это неправда! И ты не вирус, а бревно.

– Нет, Маша, я не бревно. Я живой человек. Может быть, я чувствую не так и не то, что ты, а как-то иначе. Но ты не имеешь права меня оскорблять. Ты говоришь: «Я столько пережила за этот месяц…» А я что, по твоему, не пережил?!