с вахты высыпали...
— Иван! — кричит мужику жена сквозь слезы. — Зарежь козу — видишь, зеки над ней насмеялись.
— Молчи, дура! — отвечает Иван. — Ишь чего придумала — резать. Я тебя 10 лет е... и не режу».
— Не могу об Андрее Дмитриевиче Сахарове вас не спросить — вы с ним общались?
— Да, в 70-м и начале 71-го — между двумя отсидками, и больше никогда в жизни его не встречал. С Люсей, конечно, знаком был и до того, и потом виделись часто.
— Боннэр действительно решающее влияние на него имела?
— Нет, влиять она могла только в вопросе, какую шапку надеть, и напомнить: «Пальто не забудь» — это да! Андрей Дмитриевич был исключительно упрямым, и если вопрос принципиальный, с ним безнадежно было даже говорить — убеждению не поддавался.
Часть IV
«В ГОЛОВЕ ПРОНЕСЛОСЬ: «НУ, СЕЙЧАС ПОСМОТРЮ, КАК РАССТРЕЛИВАЮТ»
— В 76-м году Советский Союз облетела частушка:
Обменяли хулигана
на Луиса Корвалана.
Где бы взять такую б...
чтоб на Брежнева сменять?
— Была такая.
— Исторический факт: советского диссидента и правозащитника Владимира Буковского обменяли на Генерального секретаря ЦК Коммунистической партии Чили, томящегося в застенках преступного, как писали в Советском Союзе...
— ...кровавого...
— ...режима Пиночета... На «товарища Лучо», как его называли тогда — помню с детства! — в советской прессе, а как вы узнали, что вас, которому по приговору еще шесть лет оставалось сидеть, собираются менять на Корвалана?
— Мне сообщили об этом уже в самолете — они же никогда ничего, если на этап брали, не объявляли — нам не полагалось знать, куда нас везут.
— Ну, хорошо, объявили: «С вещами на выход!» — первая ваша мысль?
— «В карцер», — подумал, но смотрю — карцер прошли. Прикидываю: куда же? Ведут между тем на вахту и в этапную камеру — о, любопытно», а накануне я как раз сдал в ремонт сапоги. Их все не брали, я долго требовал, наконец, добился, а тут уезжать. Стучу: «Начальник, у меня сапоги в ремонте». — «Сейчас, сейчас пошлем». Проходит час — нет, ничего. Я снова стучу: «Сапоги давай!». — «Послали уже», но что значит послали? — мне ж уезжать...
Привели на вахту, там капитан дежурный сидит. Я к нему: «Гражданин капитан, без сапог никуда не поеду», а он на меня посмотрел с тихой грустью и произнес: «Да не нужны больше вам сапоги»...
— Конец вам...
— Ну, вообще-то, есть только одна ситуация, в которой они без надобности (сейчас, мысль шелохнулась, в лесок завезут и при попытке к бегству...). Выводят, и все необычно: микроавтобус стоит — не «воронок», внутри 12 мордоворотов штатских, и в голове пронеслось: «Ну, сейчас посмотрю, как расстреливают» — всегда интересно было, как это происходит.
Едем, и вдруг по отсвету (а окна зашторены, ничего снаружи не видно) я замечаю, что спереди и сзади милицейские машины идут с мигалками. Так на расстрел не повезут, и я понимаю: «Нет, тут что-то не то».
— С почетом расстреливать будут!..
— Таким образом доехали до Москвы, привезли в Лефортово, и тут я успокоился: «А! Ну, понятно».
«Говорят, если внезапно поднять водолаза с большой глубины на поверхность, он может умереть или, во всяком случае, такой заболеть болезнью, когда кровь кипит в жилах, а всего точно разрывает изнутри — нечто подобное случилось со мной темным декабрьским утром во Владимире.
Начинался обычный тюремный день, очередной в бесконечной веренице однообразных тюремных будней. В шесть часов, как водится, с хриплым криком вдоль камер прошел надзиратель, колотя ключами в дверь: «Падъ-ем! Падъ-ем! Падъ-ем!». В серых сумерках, нехотя вылезая из своих мешков, выпутываясь из наверченных одеял, бушлатов и курток, зашевелились зеки — провались ты со своим подъемом!
Заорал репродуктор, раскатисто и торжественно, словно на параде на Красной площади, заиграл Гимн Советского Союза. Холера его заешь, опять забыли выключить с вечера... «Говорит Москва! Доброе утро, товарищи! Утреннюю гимнастику начинаем с ходьбы на месте». Черт, поскорее выключить! — каждый день в этой стране начинается с ходьбы на месте.
Зимнее смурное утро и на воле-то приходит, точно с похмелья, а в тюрьме и подавно более паскудного времени нет. Жить не хочется, а этот день впереди, как проклятье — недаром в старой арестантской песне поется:
Проснешься утром, город еще спит.
Не спит тюрьма — она давно проснулась.
А сердце бедное так заболит,
Как будто к сердцу пламя прикоснулось.
По заснеженному двору от кухни прогрохотал «тюрьмоход» — тележка с бачками: повезли на разные корпуса завтрак. Слышно, как их разгружают внизу и волокут по этажам, грохоча об пол, — хлопают кормушки, гремят миски, кружки. Овсяная каша, хоть и жидкая, но горячая, а кипяток и подавно хороший малый, старый приятель. Где-то уже сцепились, матерятся — недодали им каши, что ли? Стучат об дверь мисками... Поздно, зазевались — с лязгом и грохотом, словно битва, завтрак прокатился дальше по коридору в другой конец. Кто теперь проверит, кто докажет, дали вам каши или нет? — совать надо было миску, пока кормушка открыта.
Обычно по утрам, после завтрака, повторял я английские слова, выписанные накануне. Два раза в день повторял — утром и перед отбоем: это вместо гимнастики, вместо ходьбы на месте, чтобы расшевелить сонные мозги, а потом, уже днем, брался за что посложнее. Только устроился я со своими словами на койке, поджав под себя ноги, как открылась кормушка: «Десятая! Все соберитесь с вещами!». Этого-то нам и не хватало — начался проклятый денечек. Собирайся, да тащись, да устраивайся на новом месте — пропал день для занятий. Куда бы это, однако? Никогда эти бесы не скажут, вечная таинственность.
— Эй, начальник, начальник! Матрасовки брать? А матрацы? А посуду? Это уже наша разведка. Если матрацы брать — значит, на этом корпусе куда-то. Если не брать — значит, на другой, а куда? Если матрасовки брать, значит, на первый или на третий: на втором свои дают и посуду тоже.
— Все забирайте с собой, — говорит неопределенно начальник, напуская туману.
Братцы, куда же это нас? Может, в карцер или на работу опять, на первый корпус? Опять, значит, в отказ пойдем, поволокут на строгий режим, на пониженную маржу, а может, просто шмон? Это вот не дай Бог, это хуже всего. Книжки у меня распиханы на случай шмона по всей камере, а еще всякие запрещенные вещицы — ножичек, несколько лезвий, шильце самодельное: все сейчас заметут.
И забегали все! У каждого же своя заначка, своя забота. Скорее в бушлат, в вату засунуть — может, и не найдут. В сапог тоже можно — да нет, стали последнее время брать сапоги на рентген. Человек на этот рентген не допросится, а сапоги — пожалуйста. Батюшки, сапоги! — я же в ремонт их сдал...
— Начальник! Звони насчет сапог — в ремонте они у меня. Без сапог не пойду, начальник!
Я этого ремонта два месяца добивался, жалобы писал, требовал, бился: только взяли — и на тебе! Вернуть бы живыми, не до ремонта теперь, все полетело к черту. Хорошо, хоть позавтракать успели — к обеду, может, будем уже на новом месте. Куда ж это, однако, нас гонят?
Барахла у меня скопилось жуть, полная матрасовка. Казалось бы, какие вещи могут быть у человека в тюрьме, а и не заметишь, как оброс багажом. Освобождались понемногу ребята, уезжали назад в лагеря и бесценные свои богатства норовили оставить здесь, в наследство остающимся — грешно увозить из тюрьмы то, что с таким трудом удалось протащить через шмоны.
Каждая лишняя вещь — ценность. Вот три иностранных лезвия: за них можно договориться с баландером, и он будет неделю подогревать наших в карцере — три недели жизни для кого-то, может, и для меня. Тетради общие — тоже ценность, поди их достань. Три шариковые ручки, стержни, а главное — книги: не дай Бог шмон! Все его богатство скопилось у меня в опасном количестве, и никак я не мог исхитриться передать его кому-нибудь, кто остается дольше меня в тюрьме. Не попадал я с ними в одну камеру — не везло.
В общем, похоже было, что просто переводят нас всех в другую камеру, а потому забрали мы и мыло, и тряпки свои, и веревочки всякие — на новом месте все очень пригодится, особенно если в камере уголовники раньше сидели. После них, как после погрома: камера грязная, все побито, поломано, дня два чинить и чистить, мыть да скрести — и ни тряпок, ни мыла у них обычно не водится, поэтому даже половую тряпку забрали с собой.
Тьфу, ну, кажется, собрались. «Готовы?!» — кричит начальник из-за двери. «Готовы!».
Дверь открылась, и вдруг, указав на меня пальцем, корпусной сказал коротко: «Пошли со мной». Мать честная, куда же это? — не иначе как в карцер, и, цепляясь в уме за всякие возможности и варианты, спросил я только: «Матрац брать?». — «Бросьте в коридоре». Так и есть, карцер. За что ж это? Ничего же не делал. Объявлю голодовку!
Спускаемся вниз, на первый этаж, поворачиваем не к выходной двери, а в коридор — так и есть, карцер! Нет, прошли мимо, по коридору идем. Значит, шмон, к шмоналке подходим. Ну, холера, сейчас все отберут — как бы им голову заморочить? Хватаюсь за первое попавшееся: «Начальник, сапоги давай, сапоги в ремонте!». — «Послали уже». Послали? Зачем же, если только шмон? Может, этап?
Заходим в комнату для шмонов: там уже шмонная бригада Петухова — ждут, как шакалы, сейчас все отметут. «Так, — говорят, — мешок положите здесь, а сами раздевайтесь». Раздели, как водится: ощупали каждую вещь по швам, в телогрейке одно лезвие было спрятано — не заметили, слава Богу, неделя жизни кому-то. «Одевайтесь». Выводят в коридор, запирают в этапку. Черт, значит, этап! Как же я потащусь со своим барахлом по этапу? Я и сам-то еле двигаюсь, и пропадет теперь все — на каждой пересылке шмон. Как обухом по голове. Куда бы это? Эх я, дурак, тряпку половую взял и мыло