Времена не выбирают (интервью Владимира Буковского) — страница 3 из 26

да Берию, а слухи все ползли и ползли, словно глухой ропот: «Самый-то главный враг народа — Сталин!».

Удивительно, как быстро поверили в это те самые люди, которые два года назад давились на его похоронах и готовы были за него умереть, — казалось, они всегда это знали, только говорить не хотели. Наконец, об этом объявили на съезде, и все те газеты и радио, книги и журналы, кинофильмы и школьные учебники, которые так долго твердили о его гении, принялись осуждать его «ошибки» и «извращения», все, кто многие годы профессионально занимался его восхвалением, теперь уверяли, что ничего прежде не знали (или боялись сказать). Тем, которые не знали, я не верил — слишком легко приняли они новое знание, да и как можно не заметить гибель миллионов людей, в том числе соседей, товарищей?

Не верил я и тем, которые боялись, — слишком большие чины получили они за свой страх. От страха можно промолчать, убежать или спрятаться, можно, наконец, поддакивать тому, кого боишься, но кто же заставлял их сочинять оды и хоралы, лезть в генералы и члены ЦК? От страха, в конце концов, не получают Сталинских премий и не строят дач.

Рассказывали, что на съезде кто-то послал Хрущеву записку: «А где же вы тогда были?», и якобы Хрущев спросил: «Кто это написал? Встаньте!». Никто, разумеется, не встал. «Так вот, — сказал Хрущев, — я был как раз там, где сейчас вы». Многим этот ответ нравился, многим казался убедительным, а я презирал их обоих: и Хрущева, и автора записки. Им обоим, знавшим правду, не хватало смелости сказать об этом открыто, но оба они там, где требовалась смелость, могли и не быть — никто не заставлял их находиться в этом зале, вблизи власти.

Как же могло случиться, что люди до сих пор боятся встать? Как мог один человек, ну, пусть 10 человек, захватить власть и всех держать или в страхе, или в неведении и когда же все это началось? Хрущеву казалось, что он все объяснил, дал на все вопросы ответы — дескать, разобрались, отпустили невиновных, помянули убитых, и можно жить дальше, но для нас, в особенности для моего поколения, вопросы только начинались, для нас, довоенной жизни не знавших и впитать коммунистическую догму не успевших, ставились под сомнение самые основы этой жизни.


«Хрущеву казалось, что он все объяснил, дал на все вопросы ответы — дескать, разобрались, отпустили невиновных, помянули убитых, и можно жить дальше, но для нас, в особенности для моего поколения, вопросы только начинались»


Нам уже успели внушить, что коммунизм — самое передовое учение, а Сталин — воплощение этих идей, и вдруг Сталин оказался убийцей и тираном, жутким выродком, не лучше Гитлера! Что же тогда такое эти передовые идеи, если они породили Сталина? Что же тогда партия, если она, выдвинув Сталина, не могла его остановить? Боялась или не знала — не все ли равно? — ведь даже теперь, когда все открылось, они встать боятся. Первый, самый очевидный вывод напрашивался сам собой: система, построенная на однопартийном правлении, неизбежно будет рождать Сталиных и не сможет их потом устранять — она всегда будет уничтожать попытки создать оппозицию, альтернативу.


«Cистема, построенная на однопартийном правлении, неизбежно будет рождать Сталиных и не сможет их потом устранять — она всегда будет уничтожать попытки создать оппозицию, альтернативу». У гроба Сталина руководители КПСС и советского правительства Вячеслав Молотов, Лазарь Каганович, Николай Булганин, Климент Ворошилов, Лаврентий Берия, Георгий Маленков. Во втором ряду: Никита Хрущев, Анастас Микоян и другие. 9 марта 1953 года


В то время много говорили о внутрипартийной демократии, но для нас это звучало неубедительно. Почему это демократия должна быть только внутрипартийной? Что же, все остальные — не люди, что ли? Мы же не выбираем партию — они сами себя выбирают, и выходит, те самые коммунисты, которые и породили Сталина, и поддерживали, опять берутся устанавливать высшую справедливость путем демократии внутри себя? Опять они будут говорить от лица народа, который их на это не выбирал? Те же негодяи, которые 30 лет врали нам о Сталине, будут и дальше о партийной демократии врать? Кто же в нее поверит? — да ведь и ничего, ровным счетом ничего не изменилось, и если сейчас, временно, миллионы людей не убивают, то где гарантия, что этого не случится завтра? Система та же, и люди те же: даже никто не наказан, никого не судили, да и кого судить? Виновны все — и те, кто убивал непосредственно, и те, кто отдавал приказы, и те, кто одобрял, и даже те, кто молчал: каждый в этом искусственном государстве выполнял ту роль, которую ему отвели и за которую платили, — большой кровавый спектакль.

Ну, вот хотя бы мои родители — скромные, тихие, честные люди, но они журналисты, они создают ту самую пропаганду, которая так подло обманула меня и которая была призвана оправдывать убийства или замалчивать их. Один большой очерк отца понравился Сталину, и по его личному распоряжению его приняли в Союз писателей — он стал писателем.

Это было совсем недавно, словно вчера: все радовались и его поздравляли. Очерк передавали по радио, печатали в «Правде», издали отдельной книгой — чему же было радоваться? Он исполнил свою подсобную роль, и главный палач его наградил. Какое мое дело, чем они оправдывали свое соучастие? — может быть, даже тем, что им нужно кормить меня, а я сам, разве я был лучше? Мало того, что я ел их хлеб, — я еще был пионером, участвовал в работе этой страшной машины, продукцией которой были либо трупы, либо палачи: разве мне легче оттого, что этого тогда не понимал? Разве легче человеку, если он узнает, что случайно, без умысла стал соучастником убийства? — и вспомнился мне Иосиф, за которого я не вступился, и Ульянов, которого терзал его однофамильцем. Так бы и шел, наверное, от ступеньки к ступеньке, из пионеров в комсомольцы, затем в партию, как из класса в класс: лет через 40, может, приветливо махал бы рукой с трибуны народным массам или подписывал ордера на арест, а под старость мои же дети сказали бы мне: «Где ты был? Почему молчал? Как мог все это допустить?» — и мой кусок хлеба стал бы им поперек горла». 

«КОГДА ПЕРВЫЙ РАЗ ПОПАЛ НА ЛУБЯНКУ, БЫЛ УВЕРЕН, ЧТО БУДУТ ПЫТАТЬ, И КОГДА ЭТОГО НЕ СЛУЧИЛОСЬ, БЫЛ СИЛЬНО РАЗОЧАРОВАН»

— Смерть Сталина и осуждение на ХХ съезде культа его личности — именно эти два события стали для вас поворотными?

— Плюс венгерская революция...

— ...56-го года, подавленная советскими войсками...

— Все — после этого мы были готовы на восстание, на что угодно.

— Вокруг комсомольцы и коммунисты, в мозг впивается мощная пропаганда: «Страна победившего социализма! На нас с завистью смотрит весь мир! Жить все лучше и лучше! Советский человек уже полетел в космос! Целина дает рекордные урожаи!»... Казалось бы, все замечательно, и вдруг — вы, убежденный антисоветчик: вы были белой вороной или одним из десятков тысяч недовольных?

— Понимаете, по настроениям, по пониманию ситуации таких было много — куда больше, чем принято думать, просто люди, понимая, какие грозят последствия, предпочитали об этом не говорить. У каждого, в конце концов, свой выбор: человек, скажем, выдающимся музыкантом мечтает стать и рисковать Богом данным талантом, своей единственной жизнью ради того, чтобы высказать вслух то, что и так все знают, но о чем просто молчат, не хочет...

— Вы понимали, что, выступая против советского строя, можете потерять и свободу, и жизнь?

— Конечно, но это был наш выбор — для меня совершенно очевидный, и более того, не зная реальности до конца, мы сгущали немножечко краски. Я, например, когда первый раз попал на Лубянку, был уверен, что меня будут пытать, и когда этого не случилось, был сильно разочарован.

— За что же и как вы впервые там оказались?

— Это сколько ж мне было? Да, 21 год... Официально мне вменили в вину владение запрещенной книгой — это 70-я статья («Агитация или пропаганда, проводимая в целях подрыва или ослабления советской власти, распространение в тех же целях клеветнических измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй, а равно распространение либо изготовление или хранение в тех же целях литературы такого содержания». -Д. Г.), но это был повод — они уже следили за мной давно.

— Сердечко из груди, когда вас привезли на Лубянку, выскакивало?

— Нет, у меня возникло вдруг ощущение, что здесь мне и надо на самом деле быть, тут мне и место. Вызвали на допрос... Я-то ждал, что будут пытать, а они пальцем не тронули.

— Какой это год?

— 63-й — я просидел там, наверное, месяца два. Тогда еще внутренняя тюрьма на Лубянке работала — потом закрыли ее: все вертухаи там были еще сталинские, порядки — тоже. Единственно, уже не били, не пытали и по ночам не допрашивали, тогда как при Сталине этот конвейер работал бесперебойно.

— Оттепель наступила...

— Да, но внутренне я готовился, и мне — конечно, пацан молодой! — интересно было: выдержу, не выдержу... Как бы вызов такой, а они не пытают — во трусы!

Где-то на третий день генерал КГБ вызвал. Ни в какие хитрости психологические не вдавался — взял ордер на арест и сказал: «Если вы нам сейчас все чистосердечно расскажете, я этот ордер порву и пойдете домой, а нет — подпишу». Все очень просто...

— ...доходчиво...

— ...а мне это оскорбительным показалось: «Ты что, вербуешь меня, сволочь, что ли?» — и я его по-черному обматерил.

— Вы, простите, были студентом биолого-почвенного факультета Московского университета?

— На тот момент уже нет: из МГУ меня выгнали.

— 21-летний мальчишка, по сути, никто — и генерала КГБ послали по матушке?

— Причем очень обстоятельно его обложил. Не отреагировал он никак — покачал головой, подписал ордер и распорядился: «Уведите!».

— Глядя сегодня, полвека спустя, на себя той поры, вы считаете свое поведение смелым, глупым или безрассудным?