в горниц сумерки излитой
белизне печей.
Вспомни о сравненьи этом
дома — сквозь стекло
ледяное: там и летом
от церквей бело.
«Расставаться нам…»
Расставаться нам
настает пора. В передней,
будто в первый раз, в последний
мы друг друга на
глянем удивленно через
не порог, а рок… Оделись.
Но идти домой
всякому впервой.
Охота на эхо
«Маки-калмыки, орда панмонгольских алых тюльпанов…»
Маки-калмыки, орда панмонгольских алых
тюльпанов,
астры бесстрастные и хризантемы азийские, сам
сумрак среди бела дня — серый ирис
(едва ли лиловый) —
так сквозь молчания прах вдруг прорастают
уста.
«Камень, ты молод, как день, но ведаешь ли, каменея…»
Камень, ты молод, как день, но ведаешь ли,
каменея,
сколько сильнее тебя дряблая рыбья вода?
«Если бы заговорить посмели деревья — корявой…»
Если бы заговорить посмели деревья —
корявой,
верно, была бы их речь, словно молчание их.
«Косноязычен огонь. Утробно воды бормотанье…»
Косноязычен огонь. Утробно воды бормотанье.
Сколько бесхитростных тайн мы бы
услышали, коль
стало б словами тепло и смыслом исполнилась
влага,
но откровения их — лишь наводненье, пожар.
«Вой, мычанье ли — звук безглагольный, слепой от рожденья…»
Вой, мычанье ли — звук безглагольный,
слепой от рожденья —
удивительно: вдруг преображается в смысл.
«Яблоко так далеко от яблони милой упало…»
Яблоко так далеко от яблони милой упало,
словно свалилось с небес прямо в дорожную
пыль.
«Капли слиток блестит столь отдельно и столь драгоценно…»
Капли слиток блестит столь отдельно и столь
драгоценно.
Оземь ударился, пав, стал — сырая земля.
«Память о прошлом бледней с каждым днем…»
Память о прошлом бледней с каждым
днем — меж нами и прошлым
нашим — глухая стена — юных незнанье
о нем.
«Даже крапива расти вкруг домишек остывших устала…»
Даже крапива расти вкруг домишек остывших
устала —
выше некуда. Крыш сгорбилась дранка,
и лишь
старожилы-сады еще корчатся в гуще бурьяна;
яблонь старинных кора треснула, вишен
и груш
кроны зачахли. Вдали, мнится, тоже пожухло,
зачахло
небо, лежащее на похолодевших холмах.
«Бел младенец, как пух. И юноша смугл, словно галька…»
Бел младенец, как пух. И юноша смугл,
словно галька.
Старец розов и сер, как облака на заре.
«Вечностью ли отдает сновидений дикая точность?..»
Вечностью ли отдает сновидений дикая
точность?
С вечностью ль соотнесен этот воистину край,
где забвения нет, где усопшие явственно
живы,
где нашей памяти миг жалкий не нужен
и лжив?
Не оттого ль каши сны забываем мы
молниеносно,
что из вечности в жизнь связанно рвемся
из них?
Бездонный челн
Натюрморт
Наставник наш боролся с эстетизмом.
Мы малевали под его эгидой
картофель, что отечественной почвой
обмазан был, как печь, селедку с синим
отливом иль ломоть ржаного хлеба —
чтоб передать его съестную ноздреватость,
мы собирались с нюхом…
«Натюрморт
есть вспышка жизни, — говорил учитель, —
которая на первый взгляд мертва, как
вот эта кружка из ничтожной жести,
но, дети, сколько цвета в ней одной:
в ней вся зима, все тесное ненастье
осенних дней, все серебро застолья
изысканного, царского… Да что там! —
все серебро безвкусного Ватто».
Тут принимались мы за акварели
и с колонковой неуклонной кисти —
роскошный дар китайских рикш и кули —
поспешно сглатывали цвет или оттенок,
чтоб в ту же сырость жизни и бумаги
внести другой и дать смешаться им
естественно…
В застенке тусклом класса
всевластно пахло масляною краской
и растворителем настырным. За окном —
обшиты пышным снегом — театрально
краснели третьяковские хоромы,
очерченные грязной желтизною
Замоскворечья. Как купец, был скуп
декабрьский сумрак по утрам, но все ж он
сгущался в крыши, трубы, колокольни,
в деревья, что росли на кровлях храмов
и наконец устало разрастался
в непоправимый кистью натюрморт
Москвы пятьдесят первого…
Учитель,
не впрок пошел мне ваш урок предметный —
чугун копченой утвари и глина
всех кринок треснувших и патоки потеки
на булках с марципаном, хоть и вкусных,
но приторно бликующих… Вещей
не ощущаю я средь вещей жизни,
а ощущаю, разве, ощущенья
да бьюсь, как в каземате, в тесной мысли,
хотя бы в той — пустой, бездарной, косной,
в которой стыл, как самовар, аморфный
тех лет непроходимый натюрморт.
«Прозрачная маска…»
Прозрачная маска —
ей нету конца:
сей маски гримаса
не застит лица
живого, но, Боже,
я вижу: оно
гримасою тою же
искажено.
«Из леса вышел человек…»
Из леса вышел человек.
Он вышел по-людски.
Лежали плеч его поверх
иголки и листки.
Он был непоправимо сед,
непоправимо рус.
И лес глядел ему вослед
насмешливо, боюсь.
Из леса вышел человек
печальный, как ручей.
В карманах, окромя прорех,
ни денег, ни ключей,
ни паспорта, ни адресов,
ни пропуска — на кой? —
он сам был замкнут на засов
улыбочкой такой.
Из леса вышел человек,
веселый… абы как.
В его котомке — смех и грех —
краюха и табак,
бутылка липкого вина
и книжица о том,
как мы из леса, старина,
и снова в лес идем.
«Во глубине колодца…»
Во глубине колодца
звезда теперь не тонет
средь бела дня. Но вы не
ушли от нас в зенит,
хоть снег вас не коснется
и ветер вас не тронет,
и жребий вас не вынет,
и тьма вас не затмит.
«Оно слетело с уст…»
Оно слетело с уст, и
из первозданных вод
явились слитки, сгустки
первоначальных нот,
и в космосе тенистом
семь дней — широкоскул —
пел, наполняясь смыслом,
первоначальный гул.
Горацио
Но дальше не молчание, а то,
что нам поведает Горацио-Вергилий,
как эхо иль как попугай твердивший
за Гамлетом его слова — вопросы
в ответы обращая расстановкой
лишь интонационных ударений,
и в подражаньи чуть не перешедший
границу жизни — он расскажет все
неудовлетворенным: то-то эхо
в потемках станет ухать, словно филин,
иль попугай, изображая трель,
картавить на безумный лад — ведь Гамлет
так хорошо сыграл безумье лишь
по той неизлечимейшей причине,
что был безумен и без представленья —
сам по себе — что ж станет повторять
Горацио в берете виттенбергском,
разумный, как термометр, в котором
температура чуждая снует
то вверх, то вниз?.. (Вот для чего Шекспиру
пришлось пересказать нам все заранье,
использовав кровавый матерьял:
впрок школяру поэт не доверял
дальнейшего молчания…)
«…Холодеет матрац…»
…Холодеет матрац.
Всё пустыннее в думах и в дóмах.
Теплые уголья глаз
розовеют в бессонной золе.
На том свете у нас
все больше родных и знакомых —
само понятие «аз»
все бессвязнее здесь на земле.
«Но зато все то, что здесь…»
Но зато все то, что здесь
было близко вам,
станет чудом из чудес
неизменным — там.
Не обрушится фасад,
не наскучит скит…
Словно некий верный клад
вечно в вас зарыт.
«Зимою близорукой…»
Зимою близорукой
украдкой, впопыхах
ты встретишься с подругой
в искусственных мехах
заснеженных задворок
и углядишь тайком
былого лета морок
в лице ее нагом.
«Тайком закрою я глаза…»
Тайком закрою я глаза,
чтоб увидать на миг
черты осунувшиеся
и прядь волос нагих,
и трепетание ресниц,
и трепетанье век…
Как много позабыл я лиц