Но просвет все же наступил. Промежутки, между толчками и следовавшими за ними грохотом и свистом сделались продолжительнее. Синельников встал на колени, огляделся. Васинский, откинувшись на колесо свалившейся набок пушки, сжимал правое предплечье, с пальцев капала кровь. Посмотрел на лейтенанта просительно и виновато:
— Я того…
Семен достал из сумки санинструктора индивидуальный пакет, разорвал ему рукав, перебинтовал, как мог, рану: наложил выше нее тугой жгут. И снова огляделся. Вокруг было мертво. Никто не показался у первого орудия. Лишь возле укрытия полковых связистов увидел он маленькую фигурку. Шагнула она и прострелила наступившую тишину молящим, пронзительным: «Мама!».
Семен кинулся туда, падая в воронки и обвалившиеся окопы, вскакивая и со стоном выкарабкиваясь из них.
— Зоя… Зоя!
Девушка лежала вниз лицом, раскинув руки, крепко сжимая ремень тяжелой катушки с кабелем.
— Зоя, — позвал лейтенант, осторожно тронув ее за плечо. Перевернул на спину, увидел алый ручеек у виска, поднял и крепко прижал к груди.
Легонькой была Зоя. Синельников нес ее, касаясь щекой русых растрепанных волос. Нес бережно, обходя воронки и обвалившиеся окопы. Его было видно издалека, даже из Атуевки, продолжавшей ухать крупнокалиберными стволами. Было видно до тех пор, пока взметнувшийся перед ним огненно-черный сноп не заслонил его…
Тяжелая фугаска попала в край бревенчатого перекрытия блиндажа, в котором находился командный пункт дивизиона. Перекрытие осело одним концом и поползло вниз. Комьями посыпалась, земля. Ватолин и Сахно с уцелевшими еще разведчиком и телефонистом с трудом выбрались наружу, перешли в окоп на противоположном от противника склоне высоты.
— Убираться отсюда надо, — сказал Сахно.
Пожалуй, он был прав: командный пункт разбит, связь с единственной гаубицей оборвалась. Но существовал приказ — находиться именно здесь, никем не отмененный и не допускающий его невыполнения.
Пусть одному человеку или группе людей действительно нецелесообразно сию минуту стоять там, где предписано приказом. Зато, может быть, целесообразно для соседей справа или слева, для подразделения и воинской части в целом, для целой армии и всего фронта. Отдавшие приказ исходили из единственного соображения о необходимости выстоять несмотря ни на что и сознательно отметали все прочие соображения, сколь бы целесообразными они ни представлялись, потому что все прочее теряло смысл вне исполнения приказа «Стоять насмерть!».
— Переберемся вон туда, — ответил Ватолин, указав на окоп, расположенный недалеко от разбитого блиндажа. Четыре человека, вооруженные автоматами и гранатами, могли тут противостоять немецкой пехоте, если бы ей удалось, преодолев оборонительные заслоны батальонов стрелкового полка, достичь этого рубежа. Могли хотя бы ценой собственной гибели задержать врага на полчаса, на час. А в данной ситуации это было важнее самого важного, было высшей целесообразностью.
— А шестая молчит, — заметил, уже обосновавшись в окопе, Сахно. Он имел в виду гаубицу Павельева.
— Верно, молчит, — спохватился старший лейтенант.
Оба удивились, потому что гаубица оставалась вроде бы невредимой. И сейчас нечастые разрывы крупнокалиберных снарядов, судя по звуку, ложились не очень близко от нее. Почему же молчит?
Ответ последовал неожиданно: кто-то показался со стороны гаубичной огневой позиции, скрылся за ближайшим высоким бугром, а вскоре скатился с бугра. Это был командир шестой» батареи Павельев. С непокрытой головой и пистолетом в руке. Пригнувшись, добежал до окопа и, тяжело дыша, опустился на землю.
— Нет дивизиона, — произнес он с неизвестно кому обращенным укором.
— Есть дивизион, — процедил сквозь зубы Ватолин.
— Был, — махнул рукой Павельев, отвернулся. — И ничего не осталось.
— А я говорю: есть, — громко повторил исполняющий обязанности командира дивизиона. — Почему ты бросил орудие?
— Орудие суть железо, только и всего, — скривился Павельев. — А людей нет, всех перебило.
— Значит, сбежал? Марш к орудию!
— Да ты… Ты видишь, что там творится?
— Вижу. Приказ двести двадцать семь знаешь?!
В глазах и голосе друга детства старший лейтенант Павельев уловил нечто такое, что заставило его подняться. Он встал и пошел, не пригибаясь. Оглянулся, может, надеялся, что Костя передумает и ради всего, что связывало их когда-то, скажет: «Вернись. Ты, как всегда, прав: орудие суть железо».
Но Ватолин ничего не сказал. А Павельев, поднявшись на бугор, оглянулся в последний раз. Не оглянись — и, кто знает, может, уловил бы момент разрыва крупнокалиберного снаряда, сберег бы долю секунды для того, чтобы укрыться от осколков.
19
Выпал ранний, сильный для здешних мест снег и сразу лег на удивление прочно, преобразив округу. Он густо припорошил остатки каменных и пепел деревянных строений, завалил пустующие и занятые еще кое-где окопы и траншеи, накинул покрывало на опаленные, обезображенные воронками низины ы высотки, припудрил торчавшие над покрывалом часта сожженных, подбитых танков и опрокинутых, изуродованных прямым попаданием орудий.
Снег словно силился спрятать от людей то, что они видели в нескончаемые дни летних сражений. Союзником снега стало безмолвие, наступившее после того, как кровью была погашена вспышка вражеской активности.
«Синельников сказал бы: тихо, как на кладбище», — думал старший лейтенант Ватолин, рассматривая непривычную глазу белизну. И впрямь — кладбище! Кладбище, покрытое гигантским саваном. Как ни силился снег в союзе с безмолвием спрятать неприглядность окружающего, не спрятал. И не мог спрятать. Не мог скрыть того, что нельзя было не видеть, что будет всегда видеться не только сквозь толщу снега, но и толщу времени… Вот они— белые холмики под неказистыми пирамидками с фанерными и жестяными звездочками и без них. Холмиков с пирамидками — мало. Куда больше — без пирамидок, без указаний, кто и когда похоронен. А еще, наверное, больше таких, где лежат по нескольку человек. Когда-нибудь их останки будут разыскивать. И не найдут.
— Разобраться надо в своих могилках, пока то да се, — сказал не терпящий бездеятельности Мангул.
Но разобраться так и не успел: слишком кратким оказалось «то да се».
Старшина один остался невредимым из всего личного состава пятой батареи: и повара похоронил, и ездового кухни отправил в госпиталь. Явился за указаниями к Сахно. Тот велел обратиться к Ватолину, надеясь хоть чем-то порадовать его.
— Илья! Жив! — впервые за много дней улыбнулся Костя.
— Живой, Товарищ старший лейтенант. Явился для прохождения дальнейшей службы.
— Дальнейшей? Ладно, будешь пока моим ординарцем.
— Есть.
И Мангул взялся за устройство быта командира дивизиона. Все перечистил и перестирал, а в предвидении холодов отремонтировал печку в его комнате и печь в слишком просторном теперь для штаба дивизиона подвале. Подвал, судя по всему, когда-то предназначался для жилья, имел даже окна. Призвав на помощь несколько бойцов из тех, что уцелели и теперь составляли подразделение при штабе, иначе говоря, штабную батарею, Илья расчистил окна, от завалов земли и щебня, вставил в них осколки стекла.
— Собираетесь здесь год просидеть? — спросил удивленный Сахно.
— Нет, товарищ лейтенант, год сидеть не собираюсь. Но опять же и день теперь как год. День прожить по-людски — и то ладно.
Сахно не ответил — сам знал, что день, прожитый в обстановке, хоть немножечко отличной от фронтовой, теперь вроде награды.
Весьма одобрил деятельность старшины капитан Зарахович:
— Сразу видно, что здесь собираются воевать, готовятся воевать… Кто порядок и чистоту поддерживает, у того настроение бодрое. А что такое бодрое настроение на войне? Оружие это…
Осмотрев в сопровождении Ватолина все помещение, капитан снова обратился к Мангулу:
— Мне нужен начальник продовольственного склада. Пойдете?
Старшина вытянулся:
— Нет, товарищ капитан. Если можно, не пойду… Не могу я без батареи.
Заместитель командира полка прибыл проверить, доставлено ли зимнее обмундирование, все ли получили что положено. Ватолину полагались теплое белье, валенки, стеганые штаны, шапка, шерстяные перчатки, меховой жилет и полушубок. Полушубок и валенки он ни разу не надел — морозило, по его понятию, самую малость. Только осмотрел их и вздохнул: «В училище бы такие, в карауле стоять».
А жилет носил с удовольствием. Выходил в нем на воздух до завтрака, днем и с наступлением сумерек. Смотрел, как садилось солнце и редко-редко поднимались струйки трассирующих пуль, вспыхивали ракеты. Вернувшись в штаб, расстегивал жилет и, выставив наружу белый пушистый мех, засунув руки в карманы, шагал из угла в угол, обмениваясь с Сахно репликами об ожидаемых новых орудиях и пополнении личного состава.
Орудиями пополнение, по заявлениям полкового начальства, находились в пути к ближайшей железнодорожной станции. А от этой «ближайшей» предстоит еще добраться своим ходом до не такой уж близкой линии фронта. Когда-то что-то будет… А пока одно занятие — ничего не делать и стараться ни о чем не думать, потому что думы лезут невеселые. Например, такая: «Что бы сейчас сказал Синельников? Сказал бы: «Кому война, а кому хреновина одна». Сказал бы беззлобно, имея в виду не «окопавшихся в тылу прохиндеев», а самого себя…
Пользуясь передышкой, Ватолин побывал в стрелковом полку. Командный пункт располагался теперь в блиндаже большего размера. За столом на месте хмурого лысеющего капитана сидел незнакомый старший лейтенант.
— Погиб Николай Петрович, — ответил на немой Костин вопрос майор Кормановский. Продолговатые глаза его ввалились, скулы почернели. — Рад видеть вас невредимым… Разбит, говорите, дивизион? Помочь не можете? Поможете, куда вы денетесь — все впереди… Чайку попьем? Не хотите? Ладно. Тогда пойдем в батальон, я туда собираюсь.
Над траншеями посвистывали пули. Редко, но посвистывали. Случалось, и гранаты рвались в траншеях. Потерь, правда, было немного, но главным образом потому, что терять было некого: во всех батальонах людей набиралось как раз на одну роту. Новое обмундирование на бойцах уже не было новым. Валенки у некоторых прожженные, обгорели и полы шинелей, и нахлобученные, потерявшие форму шапки.