Временное пристанище — страница 8 из 44

– Нет, – сказала она. – Знаешь, я вообще не хочу в театр, меня просто уговорили. Я буду рада, если ты позже ко мне придешь.

Этой ночью он спал у Гедды, в квартирке на площади Шиллера, и ощущал тепло, какого давно не испытывал. На кухне горела лампа, он сидел под ней, предаваясь раздумьям, а она в своей крошечной спальне спала и видела сны. Гедде каждую ночь снились сны, и наутро она умела вспомнить все до точки; его это восхищало. Все время, что он пробыл на площади Шиллера, он был в надежном прибежище, чувствовал умиротворенность и полное отсутствие всяческих желаний. В свое жилище на Кобергерштрассе всю неделю практически не заходил. Говорил мало, смотрел, как она кругами ходит по комнате, слушал ласковые попреки. Возражать не хотелось, он смиренно сидел за столом, пока Гедда, качая головой и смешно заламывая руки, подвергала анализу его пьянство и горячилась из-за действующих в нем механизмов саморазрушения. Он не уставал смотреть на нее, он понимал, что она самая красивая из всех женщин, какие ему встречались… да он никогда и не сомневался в этом, просто не повторял себе это каждый день. Если случится когда-нибудь ее потерять, думал он, ради лет, проведенных с ней, стоило жить.

Гедда была отнюдь не уверена в собственной красоте, с чем он нередко пытался сражаться. Но натыкался на стену, создавалось впечатление, словно он должен защищать ее от приговора какого-то третьего, объективного голоса. Мне лучше знать, ссылался Ц. на свое мужское видение, которое-де – по естественным причинам – превосходит ее женское, равно как и всякую объективность. На это Гедда смеялась:

– Хватит врать, какой из тебя мужчина.

– А я и не собираюсь им быть!

Она была хороша красотой женщины, уже оставившей позади то, что называют «молодость»; легкая предрасположенность к полноте нисколько ее не портила, а, напротив, словно бы наделяла силой, перед которой он, бывало, слегка робел. Временами она излучала такую энергию жизни… (Когда чувствовала себя любимой! – размышлял Ц.) Из-за этой энергии он, обыкновенно считавшийся «сильным», вдруг чувствовал себя каким-то хилым и неустойчивым. К тому же ее витальность расточалась бездумно, как будто помимо воли, отчего казалась поистине неиссякаемой. Оставаясь один, он часто мысленно видел перед собой Гедду, и от этого ее образ еще глубже врезался в память: как, бывало, она повернется к тебе лицом, когда говорит – беззащитно, с русской страстностью, какой не смогла отнять у нее даже жизнь в Германии, а еще с довеском иронии или внезапного опасения: вдруг ты с ней не согласен. Она могла говорить что угодно, ты соглашался со всем, когда на нее глядел. Когда видел, как серовато-зеленые глаза на каждой сказанной фразе словно чуть расширяются, а губы, произнося слова, как будто вбирают в себя самое жизнь, чтобы почувствовать ее вкус и проверить на истинность. Вокруг глаз лучились тоненькие морщинки; неизвестно, от смешливости или печали они туда набежали. А когда он ночевал у себя на Кобергерштрассе, ему нередко чудилось, будто во сне он слышит ее голос.

Он сказал, что черновик и очки для чтения, вот незадача, так и остались Мюнхене. Она возразила, что очки можно купить и в Нюрнберге. А мюнхенская приятельница, если ей позвонить, быстро пришлет черновик. Когда листочки пришли по почте, они показались Ц. едва ли не жалкими. Несколько скверно написанных невразумительных строк, недозрелые воспоминания о заштатном гэдээровском городке.

В одну из ночей, когда он сидел у Гедды на кухне, выжидая, пока не устанет, ему вспомнился странный случай, приключившийся с ним в дороге, на пути между Западом и Востоком. В ту пору он жил, в основном, в городке Ханау и часто мотался назад, «туда» (с этим принятым на западе оборотом он, помнится, уже свыкся). Ездил поездом Франкфурт-Лейпциг и обратно тем же маршрутом, и, вероятно, его лицо в этом вечно полупустом поезде уже примелькалось. Случай произошел на станции Герстунген, это был пограничный пункт… и, наверное, самый унылый вокзал на свете, всякий раз думал Ц. По вагону шли восточные пограничники, проверявшие паспорта. Во главе отряда – женщина, возможно чуть помоложе Ц. Видно, что выше других по званию. Она заулыбалась, взяв в руки загранпаспорт Ц., и сказала:

– Ну что, соскучились, пора и домой?

Вопрос застиг Ц. врасплох, в купе он сидел один, к непринужденной беседе был не подготовлен.

– Ага, – кивнул он, – …пора!

Позже он размышлял, не произошла ли аберрация, не ехал ли он в тот день в Лейпциг, то есть в обратную сторону. Нет, он готов поклясться: поезд двигался в направлении Франкфурта, пограничница же спросила: ну что, пора и домой? А в руках держала, самым что ни на есть явственным образом, его темно-синий гэдээровский паспорт, который с красновато-коричневым фээргэшным ни за что не спутаешь. Он потому так уверен был в направлении, что записал эпизод, едва поезд тронулся. Кроме того, воспоминания о станции Герстунген всегда отличались почти жалящей остротой.

Когда поезд шел из Лейпцига, он въезжал в вокзал на полном ходу, грохоча и раскачиваясь, и разом вставал, будто сорвали стоп-кран. Когда в Лейпциг – вереница вагонов медленно, робко, почти беззвучно останавливалась меж двух совершенно безлюдных голых платформ. Замирала, словно сдаваясь: все кончено, железный змей никогда уж не стронется с этого места. События прекращались, наступало слышимое безмолвие; потом начинало, бывало, чудиться, будто состав наполняется дальним гомоном птиц. Затем (всегда случалось одно и то же), после секунд бесконечности – робкое скрежетание где-то в одном из вагонов. И сразу мужской голос рявкает: «Окна не открывать!» Рама мгновенно взлетает вверх. В поезде, растворясь за пудовыми чемоданами, горстка потерянных старичков, кроме них, пассажиров нет, никто в ГДР больше не ездит. За закрытым окном ты видишь бетонную стену, светло-серую, без начала и без конца, длиннее целого поезда, ее равномерность прорезается только столбами-опорами. Она доходит почти до самой крыши перрона, но остается щель, за которой маячат голые бетонные сооружения, такие же серенькие, с окнами из мутно-серого молочного стекла. Перед стеной – пустой сероватый бетонный перрон, напротив, с другой стороны поезда, та же картина. Архитектура сибирского лагеря, измышление сероватых умов, плод презрения к человечеству (в этой форме зла Ц. не находил ни малейшей прелести). В перекрытии все же зияет дыра, и, подняв глаза, можно увидеть небо: все та же серая белизна, похожая на свинец, начавший плавиться на жаре. И очень возможно, что в этом бесшовном бесцветном вырезе бесконечности лениво кружит взъерошенная пичуга. Перрон оживляют лишь апельсиново-желтые контейнеры, расставленные через равные промежутки. На каждом надпись «газеты». И действительно, вскоре ты видишь, как трое людей в голубовато-серой униформе опускают в прорези этих контейнеров пачки газет. Это оставшиеся в поезде газеты ФРГ: «Билъд», «Ди бунте», футбольный журнал «Дер Кикер», листок Немецкой коммунистической партии «Ди вархайт», «Дойче натьонал – унд золдатенцайтунг». Двое заталкивают в прорези газеты, третий стоит рядом, следит, чтобы все до последнего листка исчезло в контейнере. Наконец слышится лай: это собаки, которых натаскали на обнюхивание пространств под вагонами; собак, конечно, задействуют, только когда прибудет встречный состав… и, похоже, его прибытие ожидается. Так и есть, незримая за бетонной стеной вереница вагонов визжит тормозами. Вновь становится тихо, только собаки – рефлекс Павлова в действии – тявкают злобно. После долгих минут тишины все опять приходит в движение: хлопанье дверей, гул голосов; по вагонам спешат чиновники погранично-таможенной службы. Как бы то ни было, им удается создать впечатление спешки. Весело переговариваются вполголоса, вероятно действуют по инструкции: проходя по вагонам, непринужденно болтать на личные темы. Держатся суверенно; суверенитет – любимое слово в стране, куда направляется Ц. Явственно хлопнув дверью, они выходят, пройдя весь поезд, и вскоре, продолжая болтать, проходят под окнами; хруст шагов по рассыпающемуся бетону, нарастающая жара, тишина. Затем снова движение: пришел час таможни, вся процедура повторяется заново. Двери открылись, двери закрылись; павловский рефлекс болтовни, в промежутках – казенные формулы речи перед каждым купе, в котором кто-нибудь есть. Пересчитать нетрудно: в поезде около двадцати пассажиров. Вот таможня ушла, время снова спеклось в тишину. Жара, распад, небытие. Наконец локомотив скоростного поезда, что явно используют не по назначению, коротко откашливается. Затем – дребезжание и грохот, передвижной буфет Митропа, отделение Интершопа маневрирует по вагонам. Завидев редкого пассажира, продавщица громогласно уведомляет:

– Пиво! Кола! Фанта! Сигареты! На западные, естественно! – поясняет она.

Приближаясь к Ц., она вопит, как будто вокруг толпа покупателей:

– Пиво! Кола! Сигареты!

Ц. не движется. Она повторяет свой зов на полтона настойчивее. С садистским бесстрастием Ц. безотрывно глядит в окно и не шевелится. Вот она распахнула дверь – вдруг он не слышит? – и снова кричит:

– Пиво… Кола… Фанта… Сигареты…

Он поворачивается:

– Спасибо, не нужно.

Она желает ему счастливой дороги и катит дальше свою дребезжащую колымагу.

Ц. вынимает из сумки банку пива, купленную еще в Ханау, горячую, как кипяток. Срывая колечко, забрызгивает пеной все купе; у пива металлический горький привкус. Он даже и не заметил, как поезд тронулся и с черепашьей скоростью выкатил из вокзала. В конце перрона пробегает глазами, как делает всегда, – большой транспарант, на котором стоят слова: «Приветствуем дорогих пассажиров в Германской Демократической Республике!»

Он задумался о том, что все процедуры, от которых только что убежал, на обратном пути продлятся, пожалуй еще дольше. Уместно ли слово «обратно» для этих раздумий? На обратном пути пространства между осями вагонов станут осматривать зеркалами, закрепленными на длинных шестах, под поезд загонят ищеек, в вагонах отвинтят обшивку, человек в униформе встанет на специально для этой цели изготовленную стремянку и длинным фонариком будет светить в открывающиеся отверстия. «Что они делают с моим временем!» – думает Ц.; этот вопрос привит ему навсегда. Они с Геддой лягут в постель, а в голове все еще будет стучать: «Что они творят с моим временем, эти существа? Со временем, которое принадлежит мне…»