– еще минус – легавый круто раскис, и с этим надо что-то делать. Он, видите ли, только сейчас осознал, что Света умерла. Ха-ха, бля.
Я подвожу черту и, пожалуй, правда, беру чаю. Только от горячего мое спиртное разливается по телу как река в половодье. Мне сносит все плотины. Я улыбаюсь и осознаю, что сейчас-то способен на убийство. Н у, урод, где же ты?!
Итак, плюсы:
+ вполне реальный маньяк (вы можете не видеть акулу, но по тому, как у вашего напарника по погружению пропала рука, и вместо нее – кровавые лохмотья, уже понимаете, что акула-то ЕСТЬ) на некоторое время прекратил танцы у жертвенных камней. Как видите, Мейлер был неправ, и крутые парни иногда очень даже танцуют. Взял, что ли, отпуск. И, как говорят легавые – тьфу! – лег на дно;
+ священник и две его подружки, которых я окрестил Первой и Второй, – все эти тела, повисшие на нас мертвым грузом, ха-ха, – испепелены, и даже пыли от них не осталось. Это делает невозможным открытие уголовного дела по убийству. Легавый мне объяснял. Эти дела отныне висяки;
+ таким образом, в плюсах у нас и отсутствие преследования со стороны полиции;
+ Евгения, женщина, которую я полюбил. Никакого отношения к этому делу она не имеет, так что с моей стороны даже как-то нечестно записывать это в плюсы, но я смошенничаю, ладно?
+ кажется, легавый все-таки собирается вернуться на работу, а это значит, что он придет в себя. Ведь такие болваны, как он, очутившись в родной среде, сразу начинают чувствовать себя лучше. Так точно, я служу родине, наша работа это не шутки, сынок, мы охраняем вас – все вот это дерьмо, оно, да еще и всевластие, приводит легавых в состояние обычной эйфории;
+ иногда я жалею, что не грохнул тогда легавого, но, поразмыслив, прихожу к выводу, что вряд ли смог бы сам избавиться от машины так профессионально, как это сделал он. Вся она была разобрана и продана по частям, причем не здесь, так что я правильно поступил, не грохнув легавого;
+ насчет девушек ни легавый, ни я не испытываем чувства вины. Все дело в орудии убийства, которое еще и невольным было! Это же автомобиль. Существо, в нашем мире совершенно одушевленное. Так что это автомобиль их сбил, а мы тут не очень-то и причем.
Я начинаю зачеркивать плюсы и минусы – взаимоуничтожать, причем на два плюса беру один минус, – и выясняю, что баланс нулевой. Ну, или как там у финансистов называется ничья?
– А ты помнишь, какое сегодня число? – спрашивает меня Женя.
– Познакомься, это Настя, – улыбается мне Женя, и я вижу, что на ее руке повисла растрепанная, но все такая же хорошенькая, девица.
– Четырнадцатое февраля, – говорит Женя.
– Твой день рождения, – напоминает она.
– Так что ты, милый, все же в плюсах, – говорит она.
– Давай, рисуй! – подбадривает она.
Я подчиняюсь: +
– Я люблю тебя, – говорю я.
– Да ну, – смеется она.
– Люблю больше жизни, – безуспешно пытаюсь я найти что-то новенькое.
– Хоть бы нашел что-то новенькое, – говорит она.
– К чему новые слова для старого, как мир, чувства? – спрашиваю я.
Мы танцуем посреди бара – на маленькой площадке, облюбованной самыми продвинутыми педиками этого, бля, грязного города. На ней – халатик медсестры – в таких сегодня пускали даром, еще бы, карнавал, День влюбленных, – и из-за алкоголя и громкой музыки я еле держусь на ногах. Но голова ясная. Бамц-бамц! Она извивается вроде у меня в руках, а вроде и нет. Вот за что я люблю крупных – но не толстых! – женщин.
– К чему новые слова для старого, как мир, чувства? – пытаюсь выкрутиться я.
– Пытаешься выкрутиться, – кричит она.
– Возможно, – говорю я.
– Мне близок подход древних греков, – кричу я.
– А? – кричит она.
– Сама любовь важнее объекта любви, – умничаю я.
– Не умничай, – говорит она.
– Ах, так, – притворно сержусь я.
Мы оба смеемся, а потом облизываем губы друг друга.
– Как я могу тебе верить? – снова танцует она.
– Я дам тебе честное слово, – говорю я, и мы оба хохочем.
– Послушай, – говорю я.
– Я люблю тебя, – прижимаю я руки к груди и верю в то, что говорю.
– Я не бабник, – говорю я.
– А как же твоя жена? – спрашивает она.
– С которой ты трахалась в туалете? – спрашиваю я.
Мы снова смеемся. Нам весело, тем более что Женя уехала домой, очень мило со мной попрощавшись. В том же самом туалете.
– Ну так как же твоя жена? – спрашивает она.
– Давай не будем об этом, – даю я единственно верный ответ.
– Ты даешь единственно верный ответ, – говорит она, прижимается ко мне щекой, и я чувствую, что она вспотела.
– Я вспотела, – сообщает она.
– Я чувствую, – сообщаю я.
– Идем умоемся, – предлагаю я.
– Идем умоемся, – соглашается она.
В туалете, прислонившись спиной к двери, я наощупь закрываю защелку и плещу себе водой в лицо. Прилив во мне достиг такой силы, что кровь вот-вот хлынет из ушей и глаз. Теперь эти гребаные наркоманы, думаю я, могут сюда хоть час стучать. И, конечно, они стучат.
– Мать вашу, – снова плещу я воду.
– Я не собираюсь, – мою я руки.
– Открывать вам двери! – рычу я.
– Чтобы вы, наркоманы сраные, могли здесь уколоться, – кричу я.
В дверь стучат. Я приоткрываю, сжав руку в кулак, но, вместо того чтобы ударить, протягиваю ее вперед, сгребаю Настю за халат и втаскиваю в кабинку. Потом захлопываю дверь и запираю защелку. Очередь из этих отбросов в виде рок-музыкантов и прочих, блин, бездельников – то ли дело молодые ученые типа меня, элита нации! – даже ртов открыть не успевает. Травы курить меньше надо, самодовольно думаю я и тычусь Насте в шею. Пускай обоссутся там все, ага, мрачно думаю я, расстегивая ей халатик. Нечего связываться с ацтеками, бля, думаю я и врубаюсь, что пьян неимоверно. Луна подмигивает мне сквозь стены.
– Да ты пьян неимоверно, – хихикает Настя.
– Отпусти, – говорит она.
– Послушай, – просит она.
– Ладно, – говорит она.
– Отпусти, – повторяет она.
– Я сама, – говорит она.
Опускается вниз, и я откидываюсь на стену, упираясь руками в умывальник и дверь.
– Твоя жена все предвидела, – мурлычет Настя откуда-то снизу, – так и сказала, не устоит. Да стой же, я саммм-мм-р…
Мне уже все равно. Я наматываю ее волосы на левую руку, закрываю глаза, и передо мной встает ослепительное Солнце.
– Могу я поговорить с тобой? – плачет легавый.
– Нет, – мягко отказываю я.
– Это еще почему? – всхлипывает он.
– Я в туалете ночного клуба, – говорю я.
– Мне делает минет девица, обалденно красивая, – доверительно сообщаю я и подавляю рукой, левой, намечающийся бунт на корабле.
– Почему тогда ты так спокоен? – от удивления он даже не плачет пару секунд.
– Минет меня не возбуждает, – удрученно признаюсь я и снова пускаю в ход левую руку.
Кажется, я переборщил, и Настя мычит от боли. Ничего, может, она из тех, кому это нравится, думаю я и еще думаю, что уж мне-то это точно нравится.
– Тогда какого… – начинает он.
– Может, меня возбуждает сама мысль о том, что мне его делают, – говорю я.
– Я собирался заканчивать, – говорю я.
– Как вдруг позвонил ты, – огорченно сообщаю я.
– И все передвинул, – расстроен я.
– Положи трубку, – прошу я.
– Почему ты сам этого не сделаешь? – удивляется он.
– Я чересчур пьян, я, блин, пошевелиться даже не могу, – говорю я.
– Боюсь спугнуть музу ширинки, – хихикаю я.
– Это, конечно, не мое дело… – начинает он.
– …но ты явно недостоин женщины, с которой живешь, – решительно выдыхает он.
– Это, конечно, не твое дело, – напоминаю я ему.
– Так в чем, мать твою, дело? – спрашиваю я и охаю, потому что Настя решила взяться за это дело, как за дело чести.
– Понимаешь, – говорит он.
– О, да, – говорю я.
– Мне всю жизнь снился один и тот же сон, – шепчет он.
– Да, – говорю я.
– Будто я вспоминаю, что давно убил человека, вспоминаю с подробностями, – говорит легавый.
– Да-да, – отвечаю я.
– Ты, мать твою, это хотя бы мне говоришь? – спрашивает он.
– Вам обоим, – честно отвечаю я.
– В общем, каждый раз я испытываю во сне ужас, – признается он, – и не из-за убийства даже. А из-за неотвратимости наказания.
– Этот сон снится мне с детства, – с горечью говорит он.
– Ложишься спать нормальным ребенком, – вспоминает он.
– А во сне просыпаешься гребаным убийцей, которого вот-вот схватят за задницу, – говорит он.
– А, – говорю я.
– Да, – говорю я.
– Еще, – говорю я.
– Что – еще? – спрашивает он с горечью. – Это все.
– Еще заключается в том, – говорит он, – что дурной сон – это и есть, оказывается, моя настоящая жизнь. А так называемый сон в сравнении с ней – это не больше чем ужастик для младших, бля, классов.
– Ты не представляешь себе, – говорю я.
– Какие сейчас ужастики снимают для младших классов, – делюсь я.
– Открывай, бля, двери! – орут из-за двери.
– Я? – недоуменно спрашивает легавый.
– И ты тоже, – говорю я.
– И я? – поднимает голову Настя.
– Продолжай! – говорю я.
– Я подумал, – продолжают они оба, и легавый снова плачет, – и решил, что мне не убежать.
– Что? – не понимаю я.
– Я бегу, бегу, бегу, – терпелив легавый, – всю жизнь во сне бегу.
– И конца этому не видно, и края, – говорит он.
– Один раз я, было, перестал убегать, – признается он.
– Но Светы не стало, и я снова побежал, – говорит он. – Бегу, снова бегу.
– Прям светофор, – говорю я.
– Какой светофор? – спрашивает легавый.
– Какой светофор? – спрашивает Настя.
– Продолжай, – рявкаю я.
– Светофор, который бежит, – говорю я и напеваю, – а светофор бежит, бежит, бежит… ах, светофор зеленый…
– Ну ты и бухой! – смеется легавый.
– Ну ты и бухой, – смеется Настя.
– Продолжай, – прошу я.
– Продолжаю, – говорит легавы