– Послушайте, я… – начинаю я.
– Бросьте, – весело перебивает он.
– Эту фразу говорят все любовники обманутым мужьям во всех дешевых детективах, – подмигивает он.
– Вам удобно? – спрашивает он.
– О, да, – говорю я.
Он поправляет подо мной подушку, и я, пошевелив всем телом, с радостью понимаю, что легавый был прав. Не все так плохо. Что же, по крайней мере, мне хватит сил крикнуть, если он вдруг начнет меня душить. Но легавый заботлив, как должна быть заботлива мать в дешевом индийском фильме про разбогатевших бедняков. Он взбивает подо мной подушку – осторожненько – и делает все, чтобы я был словно Люси в небесах. Может, думаю я, и таблетку попросить.
– Эта идиотка застрелилась сама, – кивает он.
– Только идиот будет утверждать обратное, – пожимает он плечами.
– А я кто угодно, пусть даже рогоносец… – угрожающе произносит он.
– … но не идиот, – улыбка снова появляется на его тонких, но приятных губах.
– Давай определимся с кое-какими вещами сразу, – говорит он.
– Я в курсе, что ты пялил мою жену, – признает он.
– Но так как мы были в некотором роде в разводе, это уже не был адюльтер, – с сожалением говорит он.
– Иначе я бы тебе башку оторвал! – восклицает он.
– Но так как ты чист, – говорит он.
– Конечно, я имею в виду – чист в этом… – снова угрожает он.
– То мы проезжаем эту тему и выворачиваем на новый перекресток, – он, видимо, заядлый водитель.
– Кстати, права есть? – спрашивает он.
Я качаю головой. На его лице сожаление.
– Люблю, когда меня просто катают, хоть сам и умею водить – и недурно, – говорит он.
– Уверен, мы подружимся и проведем вместе еще немало приятных минут, – поднимает он голову, и я вслед за ним, потолок над нами в мелких трещинах.
– Словно морщинки, да? У нее от глаз уже начинались морщинки, – рассеянно говорит он.
– В общем, мы на новом перекрестке, и что же мы тут видим? – спрашивает он.
– Оп-па. Полицейского, который должен быстро оформить явное и ясное дело по явному и ясному самоубийству своей бывшей, но все-таки жены, – говорит он.
– Другие полицейские, а ведь это свора, – явно иронизирует он, – говорят ему: эй, парень, займись этим делом, утоли жажду мести, пришей этому придурку, ну, который был с твоей женой в тот вечер, что-нибудь.
– Например, убийство, – приподнимается он.
– Но я говорю себе, а на кой хрен? Разве не получил каждый из нас то, что хотел? – спрашивает он.
– Сколько тебе лет? – интересуется он.
– Тридцать? Совсем еще мальчик. Мне сорок пять, наверное, я был для нее староват, – признает он.
– Тем не менее раз уж ты так молод, мы на ты, – с огромным опозданием предлагает он.
– Разумеется, – соглашаюсь я, ведь спорить по мелочам смысла нет, все главное явно впереди.
У него длинные и сильные руки.
– Правда, зато не староват для постели, весь район перетрахал, она тебе рассказывала? – гордится собой он.
– Рассказывала, – хочу я сделать ему приятно.
– Ну вот, – улыбается он, – не будем мучить ни себя, ни тебя, ни кого-либо еще. Ибо ты не убийца, что ясно и ежу. Если, конечно, еж этот не заканчивал полицейскую академию, а я, слава богу, ее не заканчивал!
Он ржет, а я, тактично улыбаясь, жду конца этого приступа. Ненавижу весельчаков.
– Поэтому мы быстро все обсудим, – говорит он, – и закроем тему убийства. Это все, что я смогу для тебя сделать, мой друг.
– Тему убийства, – киваю я.
– Ну да, – кивает он, – у нас ведь явное самоубийство.
– Да уж, – вспоминаю я пистолет у ее виска, – куда уж явнее.
– Ты видел, как она это сделала? – жадно нагибается он ко мне.
– Да, – закрываю глаза я.
– Что она сказала перед этим? – спрашивает она.
Неожиданно палату заполняет запах опасности. Он перебивает ароматы побелки, лекарств и моего – видимо, я тут не первую неделю – пота. Запах опасности. Паленая шерсть. Надо реагировать, иначе, парализованный, ты погибнешь. Это страшно неприятно, но – пора.
– Она сказала, что никто никогда не брал ее так, как я, – медленно обдумываю я слова, – и что, напротив, никто и никогда не трахал ее так плохо, как ты.
– Так и сказала, «напротив»? – хмыкает он.
– Хомяки взбунтовались, – смеется он.
Несколько минут мы молчим.
– Ты нарываешься, пацан, – весело и просто говорит он.
– Впрочем, это свидетельствует о том, что ты, по крайней мере, не тупой и не конченый слабак, – делает он мне комплимент.
– Только не радуйся, потому что ты всего лишь полуконченый слабак, – дает он мне определение, с которым я в принципе согласен.
– Я не вижу смысла в этом сопротивлении, но раз ты этого хочешь… – говорит он.
– Чего ты добиваешься? – спрашивает он.
– Чтобы ты ушел, – отвечаю я. – Ты болтаешь без умолку. Допрос закончен?
– Ну что ты, – достает он блокнот. – Это была лишь беседа друзей. А сейчас мы займемся формальностями.
– Ты же сам сказал, – с трудом разлепляю я губы, – что это явное самоубийство. И знаешь это. И я знаю.
– Да, дружок, – печально соглашается он.
– Но ведь есть еще и такая интересная во всех смыслах, особенно для такого интеллектуала, как я… – говорит он…
– Ты ж, еп те, не думал, что интеллектуалы обитают только в ваших сраных институтах изучения перьев в заднице индейцев? – иронизирует он над моей улыбкой.
– Так вот, для такого интеллектуального легаша, как я, есть весьма интересная статья, как «доведение до самоубийства», – говорит он.
– Которую я тебе пришью, – обещает он.
– Крепко пришью, – говорит он.
– Ну, – устало говорю я, – хоть что-то ты умеешь делать крепко, легавый.
Я не знаю почему, но знаю, что мне нужно держать оборону. Вбивать все это в него, как подобранную в уличной драке доску – в пьяного громилу. Иначе он не остановится, и мне конец. Не то чтобы он был плох. Просто он громила, и он пьян. Что-то во внешности мужа Светланы давало мне понять, что он взведен и выпущен из ствола, и летит прямо ко мне, в мою голову, раздробить череп, взорвать мозги и бросить тело ничком на грязный пол. В общем, сделать все то, что сделала с головой его жены пуля из пистолета. Его, как я теперь понимаю, служебного пистолета.
Что в его лице намекает мне на это бескомпромиссное решение? Легкий изгиб губ вниз? Едва-едва, но мной различимое сощуренное левое веко? Запах печали и аскезы в его продолговатом лице, удивительно средневековом, точно с портретов постящихся аббатов и усмиряющих плоть отцов церкви? Так или иначе, я просто обязан сопротивляться.
– А может, это ты, мать твою, толкнул ее на это? – спрашиваю я.
– Да, и подсунул ей пистолет, – говорю я.
– Ну, тот, из которого она прострелила мне плечи, а потом застрелилась сама? – смакую слово «выстрел».
– Не исключено, что застрелилась из-за тебя, – предполагаю я.
– Как тебе это, Мегрэ? – улыбаюсь я.
Всю мою тираду он слушает, молча рассматривая свои руки. Потом, вопреки своему прежнему намерению, прячет блокнот. Встает и треплет меня, но не по плечу – о, спасибо, – а по подушке. Я ценю его жест.
– Это большая утрата для нас, – говорит он.
– Мы оба не в себе, – извиняется он.
– Я сожалею, – соболезнует он.
– Разумеется, вы не виноваты, – оправдывает он.
– Никто не виноват, – вздыхает он.
– И все виноваты, – поджимает он губы, и те совсем пропадают.
– Но в то же время не виноват никто, – разводит он руками.
– Тем не менее есть формальности, – снова извиняется он.
– И их надо блюсти, – пожимает он плечами.
– Поговорим позже, – предлагает он.
– Когда вам станет лучше, – надеется он.
– Всего лучшего, – прощается он.
И, уходя, окидывает мою палату быстрым и диким взглядом похороненного в зоопарке волка.
Я решаю перебраться домой как можно скорее.
«…Ах, Света, любовь всей моей жизни, которую я не любил, мое дитя, которое я никогда не рожал, побег кукурузы, которого я не открыл, твой рот пах моим семенем, как камни моего храма – кровью, Света, ты ушла к богам в колодец, ты спрашиваешь меня: что там, за темным и узким колодцем, полном воды, воды, густой от золотых слитков, пыльцы и драгоценных камней, что веками спускали в этот ритуальный колодец ацтеки, жестокий гордый народ. Их нет, говоришь ты, ацтеки погибли. Этот народ исчез.
О нет, говорю я тебе, милая Света, нет, народ – это не общность людей, объединенных кровью. Не будь глупой, ты, моя глупая женщина. Если бы было так, все люди планеты делились бы на четыре народа – народ первой группы крови, народ второй группы крови, а еще третьей и четвертой. Не смейся, тебе не идет делать это мертвой, у покойников губы не так мягки и податливы, как у нас, живущих.
Твоя улыбка напоминает мне оскал на тыкве, разрисованной маленьким мексиканцем ко Дню мертвых. Надеюсь, тебе уже рассказали Там, что День мертвых – это старинный праздник ацтеков, на который они забивали десятки тысяч пленников? А католическая мишура – это все веяния моды. И конкистадоров. Знаешь, Света, почему они уступили конкистадорам? Кучке наглецов? Говорят, собаки и кони. Чушь, Света, говорю тебе это как ацтек. Последний ацтек. Потому что этот народ передал в меня через воспоминания о себе всю свою суть. Я – квинтэссенция ацтеков.
…Света, Света, ты же теперь умерла, и потому тебе открыта вся сущность мира: так неужели же ты, в отличие от этих нелепых ученых, археологов, антропологов и прочего ученого дерьма, не видишь того, что лежит перед всеми? Сияющий шар Истины. И он говорит нам всем: что ацтеки, что майя, что снова ацтеки дали легко победить себя потому, что хотели быть побежденными. Они добровольно принесли себя в жертву, понимаешь, милая? Это было самоубийство – великое и ярое – всего народа. Они жаждали своей смерти и шли навстречу ей – как и ты, вот почему ты тоже женщина народа ацтеков.