Время ацтеков — страница 6 из 23

– Снимки-и-и-и, снимочки, – тянет он. – Записи, запис-с-сочки.

– Какие? – у меня мурашки бегут по ногам, это из-за неудобного сидения, я знаю.

– Твои, малыш, – грустно говорит он.

– Отличные, – говорит он.

– В смысле? – спрашиваю я.

Он скептически смотрит на меня, и я затыкаюсь.

Снимки и правда отличные.


– Становись тут! – говорит она.

– Вот так. А теперь упри руку в бок и гляди в камеру победителем! – говорит она.

– Ты уверена? – ухмыляюсь я.

– В чем? – мурлычет она. – В том, что ты победитель, парень? Если это не так, почему я перед тобой на карачках, а?

Она изворачивается так, чтобы смотреть мне прямо в глаза, и я едва сдерживаюсь. На мгновение мы слепнем: это сработала вспышка. Куда проще было бы задействовать современную кинокамеру – тем более что у меня есть, и я, ей-богу, умею ей пользоваться и люблю, поэтому, собственно, я дублирую все это на камеру. Но Оля, о нет, Оля предпочитает старую добрую фотокамеру со вспышкой, которой достаточно, чтобы ослепить противоракетную оборону США.

– Этой вспышки, – говорю я, – достаточно для того, чтобы ослепить всю противоракетную оборону США.

– Оооо, – стонет она и глядит мне в глаза.

– Надеюсь, мне не хватит кассеты, – хихикаю я.

– Ты припас вторую, – хихикает она.

– О-д-да, – соглашаемся мы одновременно.

К концу сета мы едва соображаем, что происходит. Если бы это происходило в бочке с дерьмом, мы бы глотали его, лишь бы продержаться на плаву еще пару минут. Еще пару часов. В паху я не чувствовал ничего, вообще ничего: да уж, стоит мне разойтись, и я хорош. Так я и сказал Оле перед тем, как мы отправились к ней, предварительно захватив мою камеру и купив пленки для ее фотоаппарата.

– А твоя девушка, – игриво потерлась она носом о воротник моего свитера, – твоя девушка ничего не скажет?

– Она ничего не узнает, – говорю я.

– Да и нет ее у меня, – объясняю я.

– Она просто женщина трудной судьбы, которая спит со мной, чтобы избавиться от невроза, который внушил ей ее муженек, – говорю я.

– Она ревнивая, – говорит Оля.

– Еще как, – снимаю я с нее бюстгальтер.

– Это не имеет значения, – говорю я.

– Я ей не принадлежу, – справедливо рассуждаю я.

– Она тебя убьет, – изворачивается она под моими руками.

– Или меня, – запускает она свои руки в меня.

– Или нас, – улыбаюсь я.

Камера уже включена.

С Олей мы знакомимся на вечеринке, которую устраивают в российском посольстве для представителей культурной и ученой элиты Молдавии. Поскольку я одной ногой на подножке этого поездка – осталось пару научных работ утвердить – и при этом совсем не похож на ходящий фикус, не ботаник и не сухарь, – меня любят и приглашают. Всегда приятно, когда в компании есть умница, да еще и рубаха-парень. Кое-какие мысли о несовместимости роли рубахи-парня с горстями антидепрессантов и литрами спиртного я благоразумно оставляю при себе. В конце концов, я же рубаха-парень! Оля – невысокая блондиночка двадцати трех лет из местного филиала то ли ООН, то ли ОБСЕ, задастая, с грудью пусть небольшой, но вполне себе сформированной – я лапаю ее после первого же танца, признаюсь ей в любви много раз, мы много смеемся.

– Ты псих, – говорит она.

– Ты сумасшедший, – говорит она.

– Ненормальный! – смеется она.

– Да, – говорю я.

– Угм, – лижу я ее губы.

– Я люблю тебя, – шепчу я.

На нас с неодобрением косится пресс-атташе, старый мудак, помешавшийся на русичах и русинах, и с одобрением посмеивается сам посол, мужик хоть куда. Он подмигивает мне, а я ему, но нам с Ольгой пора уходить. Главное, не переступить черту, за которой из милого шалопая ты превращаешься в безобразника, способного угробить любую вечеринку. Бац! Я снова слепну.

– Я не то чтобы бабник, – говорю я.

– Я слишком много выпил для того, чтобы говорить неправду, – смеюсь я.

– Но чересчур мало для того, чтобы перестать говорить, – говорю я.

– Получай, – иду вперед я.

– Аа-ах, – говорит она.

– Да, в некотором смысле я бабник, – признаюсь я.

– Но дело не в скальпах, – объясняю я, двигаясь медленно.

– Не в галочках, и не в количестве, – говорю я.

– Повернись, – просит она.

– О да, – механически подчиняюсь я, и мы уже сидим.

– Дело в том, что я люблю женщин, – объясняю я.

– Каждую. Каждую, с которой спал, – признаюсь я.

– Я люблю их всех, – тянусь я к шампанскому, проливаю его, и мы хихикаем.

– Дай мне любить всех женщин, и я буду любить тебя, женщина, так, что мало не покажется! – провозглашаю я.

– И меня раздражают женщины, которые не в состоянии этого понять, – пожимаю я плечами.

– Улыбнись! – командует Оля.

Камера работает. Бац! Я слепну, но нашариваю бутылку и пью.

– Ах ты, бабничек, – ласково, нараспев говорит Оля.

– Ба-б-ник, – слегка царапает она мне грудь.

– С целой теорией, – смеется она. – Бабничества.

– Улыбнись! – просит она.

– Извращенка! – улыбаюсь я.

– Бац! – хохочет она.

– У меня там все словно в новокаине, – ухмыляюсь я.

– Ого-го, – мурлычет она.

– Ты любишь ее? – спрашивает она. – Свету?

– Нет, – вру я.

– Врешь, – говорит она.

– Вру, – смеюсь я.

Вру, потому что истина не в том, что я ее не люблю, а в том, что я люблю ее, хотя и не только ее. И вот это-то «не только ее» портит Свете все… Бац! Вспышка! Шампанское заполняет мою гортань, как колючая вата.

– Мур! – говорю я.

– Мяу! – говорит она.

– Мур-мяу, – смеюсь я.

– Улыбнись, – говорит она.

Под утро, лежа на полу на искусственной шкуре тигра, я представляю себя Иродом. Иродом из «Страстей Христовых», к которому приводят Спасителя. Я хихикаю и притягиваю к себе Олю. У нее остренький носик, и вообще, утром она уже не кажется мне лучшей женщиной мира. Тем не менее… Я откидываюсь назад и позволяю ей исполнить мелодию нубийской невольницы, черногрудой крепконогой дочери материка Африка, жадногубой малолетки, растленной иудейским наместником. Я запускаю пальцы в ее волосы и пренебрегаю этикетом, вежливостью, да элементарной физиологией, мать ее. Оля давится, и уверен, будь у нее силы, она бы меня как минимум послала. Но сил не осталось. После на непослушных ногах я отправляюсь в ванную, по дороге подмигнув фотоаппарату.

Камера работает.

– Доброе утро, – он церемонно пожимает руку Жене и в нерешительности, удивительной для такого напористого легаша, застывает в прихожей.

– Проходите, – с удовольствием разыгрывает она роль хозяйки.

– Ага, – нехотя соглашаюсь я.

– Только недолго, – прошу я.

– Мы оба на ногах еле держимся, – объясняю я.

– Устали, – примирительно говорю я.

– Здравствуй, милая Женя! – говорю я.

Мы от души целуемся – мне приходится пригибать ее голову к себе, потому что она чуть выше, я вчера не ошибся. В коридоре серо, потому что утро только наступило. Мы провели в квартире Светы, где она прострелила мне плечи и вышибла себе сердце – как оказалось, она прицелилась сначала в лицо, а потом все же опустила ствол, женщины – эстеты, им непереносима мысль пусть даже о посмертном уродстве, объяснил он мне, – в тот самый последний вечер. Самое неприятное, с гнусным смешком подумал я про себя, когда мы переступили порог дома, что в тот вечер она мне не дала. А ведь знала, что мы больше никогда, никогда не переспим. Вот сучка!

– Вот сучка! – бросает он, заходя в кухню.

На полу множество следов, видимо, следственная бригада наследила. Дверь не опечатали, но весь порог был в специальных лентах с надписью «Муниципальная полиция». Это для людей как, типа, красные ленточки для волков, объяснил он мне. Сплошные понты.

– Видал красные флажки хоть раз? – спрашивает он.

– Так ты мало того что не служил, так еще и не охотник? – разочарованно спрашивает он.

– Хочешь, скажу, что ты собираешься вякнуть в ответ? – хитро спрашивает он.

– «У меня стояк что надо, поэтому я не нуждаюсь в том, чтобы быть настоящим мужиком в форме или на охоте», – оказывается проницательным он.

– Я не сержусь на тебя, – меланхолично кивает он.

– Но говорить так не надо, иначе я сломаю тебе шею, – говорит он.

– Хочешь кофе? – заваривает он кофе, хотя приличия для мог бы и подождать ответа.

– Ты не похож на человека, который пьет чай, – оказывается весьма проницательным он.

– Так вот, красные флажки – это красного словца ради, – пожимает он плечами.

– Там даже ничего красного нет. Просто тряпки, которые набросаны на веревку, – говорит он.

– Эта веревка тянется вдоль тропы, где могут пройти волки, – объясняет он.

– И фишка вовсе не в том, что это флажки, – говорит он.

– Да это и не флажки, а любое старье, хоть старые треники накинь, – смеется он.

– И не в цвете, – тычет он в меня пальцем.

– Все это старое говно может быть какого угодно цвета, – охотно делится он.

– Вся фишка в запахе, – торжествует он.

– От этого дерьма пахнет людьми, вот волки и боятся, – заканчивает он.

– Так и люди, стоит перед ними наклеить ленты с надписью «нельзя», останавливаются, словно вкопанные, – говорит он.

– Надписи у нас теперь вместо запаха, обоняние-то мы в городах просрали, – осуждающе произносит он. – Как, впрочем, и многое другое. Все мы просрали.

– А вот и твой кофе! – брякает он чашкой о стол.

Я осторожно присаживаюсь на краешек стула. В проем кухонной двери виден диван, на котором я, развалившись, слушал разглагольствования Светы. Сейчас я слушаю разглагольствования ее мужа. Страсть поговорить. Это у них семейное?

– Она тебя любила, – кивает он. – По-настоящему. А вот ты ее, увы, нет.

– Любил, – говорю я, – но по-своему. Я не моногамен.

– Ага, то есть не любил, – кивает он.

– Но дело-то в другом, – говорит он.

– Какой-то марамоец… – задумывается он.

– Подсунул ей записи твоих веселых бля-похождений, – в первый раз за все наше знакомство ругается он.