Время Бояна — страница 3 из 35

Всё остальное — и слепо, и глухо, и немо.

Боже! Я плачу и смерть отгоняю рукой.

Дай мне великую старость и мудрый покой!

— «Отговорила роща золотая», — не надо бы так Есенина перепевать. Как бы на поминках… Ну, ладно, пусть. Но «я плачу и смерть отгоняю рукой» — пожалуйста, если можешь, отгоняй ногой.

— А чем же её можно отгонять?

— Да смешно это! Потом, «и слепо, и глухо, и немо» — нельзя собирать на себя самого такие определения… Допустим, мне нужно сказать плохие слова о Гитлере, или о соседе своём, которого я ненавижу. Я могу три, четыре, двадцать эпитетов в три строчки вколотить и так их расставить, что читатель будет идти по ним, как по мраморным ступеням и звенеть каблуками. А если я хочу сказать о себе положительно, а собираю самые оплеушные и мокрые лягушиные слова и хочу, чтобы они у меня имели положительный смысл — это не получится! «И слепо, и глухо, и немо» — уже плохо. А вот если бы он так сказал: «Золотая моя поэма! Ты искришься, ты вся горишь светом купольным, а я — ослеп!», — тогда трагедия какая-то была бы.

— А вот я вам прочитаю стихи одной, рано ушедшей из жизни, сибирской поэтессы, Лиры Абдуллиной.

…Мне неможется, мне неможется.

Что с тобою? — друзья тревожатся.

Головами качают вслед.

Что со мною? Со мною — снег.

Десять месяцев до весны.

Десять месяцев белые сны.

Десять месяцев невпопад

Всё мерещится листопад.

И подушка моя горяча,

И не надобно мне врача…

Есть лекарственные слова:

Что растет на земле трава,

Что на свете есть тёплый дождь,

Что на свете есть листьев дрожь.

Вы простите мне эту малость,

Эту малость — мою усталость:

Десять месяцев невпопад

Всё мерещится листопад.

— Очень искренне, очень чувственно сделано, никакой лжи нет, но надо было середину выкинуть. Слово «лекарство» сюда не надо тащить. Потом «дрожь — дождь»… Всё это болезнь периферии — они не умеют себя редактировать. Читайте сначала.

— Пожалуйста.

…Мне неможется, мне неможется.

Что с тобою? — друзья тревожатся.

— Пусть бы она сказала не два раза «неможется», а то смешно получается, а как-то разбавила строку, другим словом. Ладно, оставляем так. Дальше.

— Что с тобою? — друзья тревожатся.

Головами качают вслед.

Что со мною? Со мною — снег.

— «Со мною — снег» — плохо. Если бы она сказала, допустим, «снится снег», и то было бы лучше. Потом, на концовке рифма завершает смысл полной строфы. Рифма должна быть очень точная. «Вслед» и «снег» — неточно. Если бы «снег» стоял в середине, на месте «вслед», а «л» звук сильный, он пожирает даже звук «р», то рифма как бы припечатала строку. А здесь такая расслабленность психологическая получилась — вы бежали, допустим, поцеловать своего Ромео, раз, и не добежали… Воля её покинула. А так нормально всё. Давайте дальше.

— Десять месяцев до весны.

Десять месяцев белые сны.

Десять месяцев невпопад

Всё мерещится листопад.

— Великолепно! Просто великолепно! Представьте себе, если бы здесь стихотворение закончилось, и хромающей рифмы со снегом не было бы. Это было бы не стихотворение, а перстень золотой! Или зелёный лист на ладони. Читайте.

— И подушка моя горяча,

И не надобно мне врача…

— Всё, испортила стихотворение. Ну, не надо врача — вызови скорую помощь, в конце концов. Врач будет долго идти, а тут бригада приедет, сделает укол… К чему это?!

— Есть лекарственные слова:

Что растет на земле трава…

— Ну зачем всё это надо было городить?! Сама с собой не справилась! Представьте: бежит волк на охотника. Огромный, лохматый, злой волк. Охотник стреляет. Убил, а этот волк месяцев пять не ел. Тощий, и шкура вся испорчена. Так и поэтесса — сама себя перехитрила. Сейчас мы это стихотворение отредактируем, чтобы вы поняли. Читайте сначала.

— …Мне неможется, мне неможется.

Что с тобою? — друзья тревожатся.

Головами качают вслед.

Что со мною? Со мною — снег.

Десять месяцев до весны.

Десять месяцев белые сны.

Десять месяцев невпопад

Всё мерещится листопад.

— Изумительно! Дальше.

— И подушка моя горяча,

И не надобно мне врача…

— Выбрасываем строку про врача. «И подушка моя права, — грубо я говорю. — Что растет на земле трава». Это не лишне будет, а там мы выбросили.

— Что растет на земле трава,

Что на свете есть тёплый дождь,

Что на свете есть листьев дрожь.

Вы простите мне эту малость,

Эту малость — мою усталость:

Десять месяцев невпопад

Всё мерещится листопад.

— Прекрасные стихи! И как на месте будет «дрожь» — никто и не заметит, что это банально.

Очень важно, чтобы по теме вашего произведения рождался словарь. Вы, допустим, нарисовали березу, у вас есть световое решение, и всё вроде бы на месте. А вот есть такие слова, которые художнику ни в коем случае произносить нельзя. Особенно из области медицины, техники, железной дороги. Слово «родиться» — изумительно, слово «рожать» — уже другое, оно должно быть грубо вколочено куда-то. Допустим, «Не мешайте русским думать и рожать!», — что-то такое. Поэтесса говорит: «Есть лекарственные слова», — а ведь могла бы сказать, что есть молнии, гроза, жизнь большая — могла бы усилить стихотворение!

— А Маяковский в стихи нес новые слова и не стеснялся.

— И вот видите, он много зеленых и красных фонарей сбил, и теперь никому не нужен. Нет, он будет в литературе, его всё время будут волочить, как комбайн на ремонт через все хутора. Но я люблю его. Знаете, что погубило его? Грузия. Он рос на этой взвинченности грузинской, на этой зелени пьяной, на восклицаниях их громких, он это с детства впитал — среда же влияет. А язык у него русский, энергия постижения русская, а окружение, природа — нерусская, другая. Это же какое противоречие для него, представляете?! Поэтому стал весь выворачиваться, сразу прямиком к этим футуристам побежал, потому что в родной, казачьей стихии он не жил. А вот представляете, Маяковский родился и жил бы в Рязани, какой поэт он был бы огромный! Мамонт кричащий. Я люблю Маяковского.

Он ведь сразу заявил себя как трагический поэт, живущий на разломе двух времен, а не получилось, вышел обычный нервный ор. Потом все эти его агитки… Ну, он зарабатывал много, Брики и их окружение его просто уничтожили. Ему-то ничего этого не нужно было.

— «И кроме свежевымытой сорочки, скажу по совести, мне ничего не надо…»

— Вот Россия! Или «Вот и жизнь пройдет, как прошли Азорские острова». В нем много есть силы… Да, я стихи сразу чувствую.

Василий Федоров на одном из совещаний молодых писателей говорит собравшимся: «Пусть Валентин ведет занятие! Он лучше меня это сделает».

— А у Федорова был абсолютный слух?

— Нет. Но слух у него был хороший, он музыкальный поэт. У Федорова знаете, что отсутствовало? Но это ему не мешало, он очень крупный поэт. У него не было насмешливости — не в произведениях, а в душе. Он был верен Ильичу.

— То есть Ильич был вне критики?

— Я с ним сижу, говорю, а он мне: партия — ум, честь и совесть эпохи. А я ему: вы что, боитесь что нас КГБ подслушивает? Или у вас мания, что вас записывают?

— Ну, наверное, у Твардовского-то точно был абсолютный поэтический слух?

— Не скажите. Федоров нежней его поэт. Но у Твардовского другая нежность есть — у него много от матери, много от рассказа женщины, крестьянки пережившей. «Мать родная, столица! Москва, Москва!» Это же бабий крик! «Земля крошится, как пирог, хоть подбирай да ешь», — мать же говорит!..

ЧУВСТВО ЛЮБВИ, КАК ВКУС ХЛЕБА — ОДИНАКОВО У ВСЕХ

— …Вы спрашиваете меня о силе, о том, как поэты приходят. Вот 1909–1914 годы, посмотрите, кто родился: Павел Васильев, Дмитрий Кедрин, Алексей Недогонов, Павел Шубин, Борис Ручьев — представляете, какая плеяда! Все перед революцией. Борис Корнилов еще. Ну, это же гениальная группа! Разве она уступит пушкинскому «набору»?! Лермонтовскому? Поэты рождаются букетом, как сноп ромашек! Окружение Пушкина выжило, а этих почти всех уничтожили.

— То есть критик Владимир Бондаренко прав, когда рассуждает о детях 37-го года?

— Нет, он не прав, потому что ему опять надо привести огромного Синайского верблюда и сказать: я привел, смотрите! А дети 37-го года… Мы все, вся страна — дети 37-го года, ни у одной семьи не найдешь островка, если жизнь назовем мы речкой, то не найдешь островка, на берегу которого не расстреливали бы, такой семьи нету. И говорить о том, мы — дети 37-го, дети 41-го года… Да русская нация до сих пор из окопов еще не вышла.

И посмотрите: где Павел Шубин? Погиб. Где Кедрин? Погиб. Где Недогонов? Погиб. Где Павел Васильев? Расстрелян. Где Корнилов? Расстрелян. Где Ручьев? Двадцать лет — каторга. Представьте, я вам говорю: идемте, покажу вам город. Небольшой, мы его в течение часа пройдем. И я вам показываю великолепный дворец, а дальше — разрушенный дом. Бомба упала, кругом развалины. Дальше идем — красивое здание, газон, а рядом — опять руины. Какое у вас будет впечатление от города? Или: я вам говорю — мы пойдем в бор, в кедровый бор, вы увидите красивые деревья, вечные, бессмертные. Приходим. И вы видите — каждое второе дерево спилено, завалено хвоей, ветками, топоры лежат. Как вы себя почувствуете?!

Наше поколение поднималось, мы не знали их стихов, но мы знали — Павел Васильев — расстрелян, Корнилов — расстрелян, Кедрин — убит, Шубин — из окна выбросился. Какое у нас было впечатление?! А если бы нам их стихи последовательно, красиво преподавались?! Мы же тоже травмированы их судьбами, понимаете?