Время – деньги. Автобиография — страница 38 из 39

Капитан сказал, что раньше оно делало тринадцать узлов, другими словами, тринадцать миль в час. Среди наших пассажиров был некий капитан Кеннеди из военного флота, тот стал уверять, что этого не может быть, что ни один корабль еще не развивал такой скорости и, видимо, была допущена ошибка при разметке лаглиня или при бросании лага. Капитаны побились об заклад, отложив решение до того времени, когда ветер будет достаточно сильный. Кеннеди придирчиво проверил лаглинь и, убедившись, что он размечен правильно, решил сам бросить лаг. И вот спустя несколько дней, когда ветер дул попутный и свежий, и капитан пакетбота Ладвидж сказал, что, по его мнению, мы делаем тринадцать узлов, Кеннеди бросил лаг и признал себя побежденным.

Я рассказал этот случай для того, чтобы поделиться нижеследующим наблюдением. Один из недостатков в искусстве судостроения иногда усматривают в том, что с новым кораблем, пока его не испробуешь, никогда не известно, каков он будет на ходу; бывает, что новый корабль, построенный точно по образцу другого, хорошо себя показавшего, оказывается на редкость тихоходным. Я думаю, что отчасти это объясняется несходными мнениями разных моряков касательно того, как следует грузить и оснащать корабль и как им управлять. У каждого есть своя система, и одно и то же судно, нагруженное по разумению и под руководством одного капитана, будет двигаться лучше или хуже, чем под руководством другого. Кроме того, почти никогда не бывает так, чтобы один и тот же человек набирал команду, готовил судно к плаванию и управлял им в пути. Один строит корпус корабля, другой его оснащает, третий грузит и ведет. Ни один из них не может быть осведомлен о соображениях и опыте всех остальных, а следственно, не может и сделать из них правильных выводов.

Даже в пути, где все проще, потому что корабль нужно только вести вперед, я часто замечал, как два офицера, командуя смежными вахтами при одинаковом ветре, придерживаются различной тактики. Один приказывает идти круче к ветру, другой придерживается более полого, словно общих правил для этого и не существует. А мне сдается, что можно разработать ряд опытов, чтобы определить, во-первых, форму корпуса, наилучшую для быстрого хода, во-вторых, наилучшую высоту и расположение мачт, затем форму и число парусов в зависимости от ветра и наконец – порядок размещения груза. Я не сомневаюсь, что в ближайшем будущем какой-нибудь ученый искусник возьмется за эту работу, и от души желаю ему удачи.

Несколько раз за нами гнались какие-то суда, но мы уходили от погони и через тридцать дней смогли промерить глубину лотом. Результаты нас обнадежили, и капитан решил, что мы так близко от Фалмута, куда держим путь, что, если ночью не замедлим хода, к утру уже войдем в эту гавань и к тому же не попадемся на глаза неприятельским каперам, постоянно рыщущим у входа в Ла-Манш. И вот были подняты все паруса, и мы, подгоняемые свежим попутным ветром, помчались стрелой. Капитан, сделав промер, рассчитал курс так, чтобы, как он думал, пройти достаточно далеко от островов Силли, но в проливе Святого Георгия иногда возникает сильное течение, которое обманывает моряков и привело к гибели эскадры сэра Клаудсли Шовела. Это-то течение, вероятно, и повинно в том, что случилось с нами.

На носу у нас стоял часовой, которому то и дело кричали: «Смотреть вперед!», на что он неизменно отзывался: «Есть смотреть вперед»; но возможно, что глаза у него при этом были закрыты и он дремал, – говорят, они порой отзываются в полусне, – но только он не увидел свет прямо по носу, скрытый от рулевого и от всей команды лиселями; когда же судно внезапным рывком отклонилось от курса, свет был обнаружен и вызвал страшный переполох, потому что мы были от него очень близко и он показался мне величиной с колесо. Дело было в полночь, наш капитан спал, но капитан Кеннеди, выскочив на палубу и оценив опасность, приказал поворот через фордевинд при поднятых парусах. Маневр этот опасен для мачт, но нас отогнало в сторону и мы избежали крушения, а несло нас прямо на скалы, на которых был построен маяк. Это счастливое избавление заставило меня лишний раз задуматься о полезности маяков, и я принял решение всячески поощрять строительство новых маяков в Америке, буде мне суждено еще возвратиться туда.

Утром промер и проч. показали, что мы совсем близко от цели, но из-за густого тумана земля не была видна. Часов в девять туман стал уплывать вверх, словно поднимаясь от земли, как занавес в театре, и взору открылся Фалмут, суда в гавани и поля, его окружающие. Отрадное это было зрелище для тех, кто так долго не видел ничего, кроме пустынного океана, и тем более мы ему радовались, что были теперь свободны от тревог, вызванных войной.

Я вместе с сыном тут же отправился в Лондон, и по пути мы ненадолго останавливались лишь для того, чтобы осмотреть Стоунхендж на Солсберийской равнине и поместье лорда Пемброка в Уилтоне, где хранится его интереснейшее собрание древностей. В Лондон мы прибыли 27 июля 1757 года.

Устроившись в квартире, приготовленной для меня мистером Чарльзом, я тотчас же посетил доктора Фодергилла, которому обо мне рассказали и к которому мне советовали обратиться, чтобы узнать его мнение о том, как мне действовать. Он был против того, чтобы сразу подать петицию правительству, считая, что сперва следует повидать владетелей, и возможно, при посредничестве каких-нибудь частных лиц, уговорить их уладить дело мирно. Тогда я навестил моего старого друга и корреспондента Питера Коллинсона, и тот мне сказал, что Джон Хэнбери, богатый виргинский купец, просил известить его о моем приезде, чтобы поехать со мной к лорду Грэнвиллу, в то время председателю Королевского совета, выразившему желание повидаться со мной как можно скорее. Мы уговорились ехать к нему на следующее утро. Мистер Хэнбери заехал за мной и повез меня в своей карете к этому вельможе, и тот принял меня крайне учтиво. Расспросив меня о положении дел в Америке, он затем сказал так: «У вас, американцев, превратное понятие о вашей конституции; вам кажется, что инструкции, которые король дает своим губернаторам, не суть законы и что вы вольны считаться или не считаться с ними. Но эти инструкции несравнимы с теми, которые получает посланник, едущий за границу улаживать какой-нибудь пустяковый вопрос этикета. Они составляются судьями, искушенными в знании законов, затем рассматриваются и обсуждаются в Совете, где в них порой вносятся поправки, а затем их подписывает король. Таким образом они, поскольку дело касается вас, становятся законом страны, ибо король есть законодатель колоний». Я сказал его светлости, что такое понятие для меня новость. Из наших грамот я всегда заключал, что наши законы должны издаваться нашими Ассамблеями, и хотя затем они передаются королю на его королевское утверждение, однако король, раз утвердив их, не может их изменить или объявить недействительными. И так же, как Ассамблея не может издать постоянного закона без его согласия, так же и он не может издать для нас закона без согласия нашей Ассамблеи. Он заверил меня, что я глубоко заблуждаюсь. Я-то этого не считал, и поскольку речи милорда заронили во мне тревогу касательно того, как к нам отнесется королевский двор, записал весь наш разговор, как только возвратился к себе на квартиру. Я помнил, что лет за двадцать до того министры представили в парламент законопроект, согласно коему инструкции короля должны были считаться в колонии законом, но палата общин не утвердила этот пункт, за что мы горячо любили ее депутатов как своих друзей и друзей свободы до тех пор, пока они в 1765 году не показали своим поведением, что в свое время отказали королю в этой его прерогативе лишь с тем, чтобы сохранить ее для себя.

Несколько дней спустя доктор Фодергилл поговорил с владетелями, и они согласились встретиться со мной у мистера Т. Пенна на Спринг-Гардене. Сначала разговор состоял из обычных изъявлений готовности договориться на разумных основаниях, хотя каждая из сторон, видимо, понимала слово «разумный» по-своему. Затем мы перешли к рассмотрению спорных вопросов, которые я перечислил. Владетели по мере сил оправдывали свое поведение, а я – поведение Ассамблеи. Тут выяснилось, что наши мнения расходятся, да так далеко, что на соглашение словно бы нечего и надеяться. И все же они просили меня изложить наши притязания в письменном виде, обещая тогда их обдумать. Я это выполнил быстро, но они передали мою бумагу своему поверенному Фердинанду Джону Парису, который вел их дело в знаменитой тяжбе с лордом Балтимором, владетелем соседнего Мэриленда, длившейся семьдесят лет, и писал для них все их послания в спорах с Ассамблеей. Это был человек надменный и вспыльчивый, а так как я в ответах Ассамблеи отзывался о его писаниях довольно строго, как о хромающих по части логики и высокомерных по тону, он проникся ко мне лютой ненавистью, прорывавшейся наружу при каждой нашей встрече. Поэтому я отклонил предложение владетелей обсудить с ним наши притязания один на один и заявил, что буду разговаривать только с ними самими. Тогда они, по его совету, передали мою бумагу министру юстиции и его заместителю, дабы узнать их мнение, и у них она пролежала без восьми дней год, причем я за это время не раз напоминал владетелям, что жду ответа, а от них слышал одно: они еще не ознакомились с мнением министра и его заместителя. Каково оказалось это мнение, когда они его в конце концов узнали, мне неизвестно, ибо мне они его не сообщили, а послали длинное письмо Ассамблее, составленное и подписанное Парисом, который, ссылаясь на мою жалобу, сетовал, что написана она не по правилам и это является грубостью с моей стороны, и мимоходом оправдывал поведение владетелей; однако добавил, что они не прочь договориться, если Ассамблея направит в Англию для переговоров какого-нибудь человека, безусловно заслуживающего доверия, из чего следовало, что я таковым не являюсь.

Несоблюдение правил, расцененное как грубость, состояло, вероятно, в том, что в обращении к ним я не употребил их полного звания «Истинный и неограниченный владетель провинции Пенсильвания», а я его опустил, сочтя необязательным в документе, единственным назначением которого было подтвердить на бумаге то, что я уже выразил устно.