Нет Пригова.
Когда он умер, я был далеко.
Голос его долго еще потом возникал где-то за спиной.
И сам он мерещился в толпе.
Иногда снился.
Обычно сны забываются. Но бывает иначе.
Пустое пространство за окнами автобуса. Бесконечная, абсолютная равнина. Только не зима, как тогда. Ровная зеленая трава, ровный спокойный свет. Слишком ровный, слишком спокойный. От остановки мы идем с Дмитрием Алексанычем по ничем не примечательной дороге. Идем не только мы, но столпотворения нет. Вокруг – ничего, только трава, свет. Время от времени, но редко кто-то идет навстречу. Один, кажется знакомый, далеко перед нами. Вообще – видно очень далеко. Место, куда мы идем, – это что-то наподобие – нет, не психушки, но параллельное обычному миру. И я об этом знаю. Но не страшно. По крайней мере, мне не страшно. Пригов подробно инструктирует, что там и как. У ворот – звери, чудища, но они вроде как игрушечные, хотя и большие, живые. Пройти можно, не тронут – если не останавливаться. Потом будут тамбур, окна, вход. Может, мы кого-то навещаем, может, сами туда идем. Подходим к воротам, неглубокий ров, мост, за ним – стена. Без зубцов и башен. Без возраста и особых примет. Все залито ровным радужным светом, ровная трава – у стены, во рву. Можно и там пройти. Перед воротами Д. А. незаметно прошел куда-то вперед. И его уже нет, а народу вокруг прибавляется. На мосту передо мной возникает что-то вроде крокодила. На миг все-таки это меня настораживает, он разевает пасть. Не совсем крокодил. Совсем не крокодил. На двух лапах стоит. Прохожу мимо, навстречу выползает еще что-то коричневое, вроде бегемота, но размером не сильно больше меня. Я уже спокойно прохожу мимо. Там небольшое пространство, полное людей, окошки, где что-то регистрируют, как в любой конторе. И дверь. Одна. Точнее – проем, к нему неспешно подходят, проходят куда-то. Но почему-то никто оттуда не выходит. И других дверей нет. Пригова не вижу, хотя помещение небольшое, пусть полное людей, но я б его увидел. Наверное, думаю, он уже прошел в этот проем. Рядом с проходом окошко-бойница, заглянул – все та же трава, бесконечная лужайка, свет, ровный дневной свет, люди спокойно сидят на траве, группами, как на пикниках, общаются. Группы разбросаны по траве, кто-то бродит в одиночестве. Пригова не вижу. Нет, вроде, вон тот, вдалеке. Он. Один стоит. Или не он. Вдруг что-то щелкает в голове, и я мгновенно, ни на кого не глядя, иду в сторону ворот, откуда вошел. Прохожу по мосту через ров – обратно, мимо зверей-игрушек. Смотрят неодобрительно, но не реагируют. Навстречу люди спокойно идут, но почему-то только навстречу. А обратно вроде как я один. На меня никто не обращает внимания, я выхожу на дорогу, по которой мы шли с Приговым, иду к той остановке. И здесь – люди только навстречу, все спокойные, говорят друг с другом, но как-то без споров, без эмоций, не живо.
Проснулся. По-моему, выбрался. Точно не помню.
Сбивчиво пересказал сон Юре Арабову.
– Оля, слышишь, – позвал Юра жену. – Он видел во сне загробный мир.
Тогда в Академгородке меня как подхватила эта «новая волна», так и несла, не отпускала – день, два, три…
На четвертый день проснулся: где больной зуб? где хрипящая грудная клетка?
Повертел языком – зуб не ноет, не стреляет. Вдохнул поглубже – никаких хрипов. Так и выздоровел. Насквозь проспиртовался.
В тот день сосед с утра не ушел, и мы наконец познакомились. Он оказался председателем колхоза из-под Саратова, приехал в научный городок на всесоюзную конференцию про новые (перестройка!) способы хозяйствования.
Новые способы хозяйствования, новая волна поэзии, новые рубашки и кроссовки.
Все было новое. Да и мы нестарые были.
Мужик казался адекватным, я изложил ему нашу гипотезу про рецидивиста.
Он отреагировал неожиданно серьезно и подробно. Было такое, сидел, но только однажды, коротко – по молодости, по пьяни. Завязал, больше приводов не было.
Одежда запакованная импортная – это ему как председателю колхоза дефицитный товар по статусу положен, в райцентре получает. Отоваривается регулярно, а носить негде.
Так и лежали у него в антресолях невостребованные костюмы, лаковые туфли, рубашки, галстуки. Ждали своего часа.
Встречная его гипотеза оказалась ближе к реальности.
Меня он полагал заезжим бездельником, прожигателем жизни, хотя и не очень понимал, где и как можно ее прожечь в этом тихом научном городке. Однако прихожу посреди ночи, с утра отсыпаюсь, на заранее в обязательном порядке оплаченные гостиничные завтраки не хожу. Кстати, приличные, зря не ходишь – каша, сосиски, булки с повидлом, кефир… Опять же, хрипы по ночам и стоны из груди.
А тут еще однажды он вернулся со своего заседания, открыл дверь в наш номер – и тут из душа выходит голая девица в белом гостиничном полотенце.
Увидела его, поздоровалась, заскочила обратно в душ, оделась, исчезла.
Удивило его только, что меня при этом в номере не оказалось.
Про прожигателя жизни я подтвердил: примерно так и есть. Рассказал про фестиваль наш поэтический.
Объяснился и про голую девицу. То была местная поэтесса, которая напросилась душ принять или хотя бы голову помыть перед выступлением. Во всем Академгородке авария, воду в домах отключили, а у нас в гостинице даже горячая была. Вот я ей ключ и дал. Чистосердечно признался, что накануне у нас в номере еще один местный поэт помылся, и потом еще один – с женой и детьми.
Саратовского колхозного председателя мое объяснение, похоже, расстроило.
Мир поэтов грезился ему иным. Свободным, неземным, вне рамок и условностей. И уж точно – вне бытовых проблем с аварийными отключениями воды.
Пегас не какает. А если и какает, то как-то иначе…
Новосибирский театр оперы и балета походил на Колизей с пристроенными к нему в самых неожиданных местах парфенонами.
В ночь перед нашим вылетом артисты и статисты стояли, сидели, лежали в пыльной полутьме среди фрагментов оперно-балетного реквизита, а мы читали стихи.
Вдруг сообразил, что рано утром рейс, а я сыну ничего не купил.
Пригов (они с Данилой очень друг друга уважали) отошел в сторону, с кем-то пошептался, и вот уже возник бутафорский деревянный кинжал, которым в «Бахчисарайском фонтане» Зарема обычно закалывала Марию.
Собственно, Зарема его и принесла.
Кинжал был роскошный. Рукоятка крашена бронзой, лезвие – серебром.
– А как же теперь Мария? – растерянно спросил я со свойственной мне ненужной ответственностью вместо благодарности.
Мария, возникшая среди полуночных слушателей, небрежно-балетно махнула рукой. Мол, свои люди, разберемся, заколемся.
Сын был счастлив.
Ничего не предвещало разразившейся к концу учебного года драмы.
Нам позвонили и сообщили, что Данилу отчисляют с курсов английского.
Выяснилось, что Деби была на практике только один семестр, улетела домой. В новом семестре ее сменила другая студентка-американка.
Данила – однолюб, и отношения с новой училкой не сложились.
Сын всячески демонстрировал ей свое презрение и попросту хамил.
Любовная лодка разбилась о график стажировки студентов в заокеанском универе.
– Она дура, – кратко сформулировал сын суть конфликта.
Крыть было нечем. Наташа успела пообщаться с новой учительницей и пришла к аналогичному выводу.
Врать ребенку про то, что учительница в принципе не может быть дурой, не хотелось.
Пришлось пуститься в рассуждения, что это, наверное, не первая дура в его жизни, и уж точно не последняя.
И что дур(аков) встретится ему еще немало. Особенно среди начальников.
И что это еще не повод к гражданскому неповиновению.
И что надо научиться выживать и в такой ситуации.
Перешибать качеством.
Интеллектом.
Например, так владеть английским, что удавятся – не выгонят.
К директрисе курсов у нас были другие вопросы: а где же замечания в дневнике? Все эти Безобразно ведет себя на уроках! На замечания учителя никак не реагирует! или там Тов. родители! Прошу зайти в школу где?
Где все эти свинцовые мерзости советской педагогики?
– Они замечаний не пишут, да и дневников никаких нет. Они просто в конце года ставят в известность учебную часть, а мы ставим в известность родителей – и все.
И все!
Проблемы с курсами и сыном мы уладили, благо язык к тому времени он выучил хорошо, и это все-таки можно было доказать. Однако тезис об их тамошней гуманности и нашей анти – пошатнулся.
– Русские гораздо терпимее: кричат, ругаются, по морде могут вмазать. А там тебя просто вычеркивают. Молча, – мрачно подытожил старик Коржавин, когда я зачем-то рассказал эту историю на встрече с заморскими поэтами, куда и его притащили в качестве связующей нити.
На столе стояли бутылки красного. Настоящего!
В тот вечер у нас дома планировалась затеянная Ниной Искренко Деметафоризация пространства. Акция клуба «Поэзия». А я тут международные связи в редакции модного журнала.
Акция у нас дома осложнилась тем, что готовить на прожорливую ораву стихийных постмодернистов Наташа не рвалась. Договорились, что еду все приносят с собой, а я отвечаю за градусы.
В перестроечных магазинах стояла только поддельная как бы винная гадость. Фиолетовые (цвет) чернила (вкус). А тут… Красное! Импортное!
Переводчики старались, диалога не получалось.
Мы отвечали на вопросы, охотно рассказывали о параллельной культуре, нехотя – о цензуре, о только-только начавшемся потеплении, о первых публичных выступлениях, о том, что ничего не напечатано, а из зала подсказывают строчки.
Сидевшие перед нами респектабельные пенсионеры (заморские поэты) вежливо и уныло говорили о своем.
Об отсутствии аудитории.
О том, что издать стихи – не проблема, проблема – продать даже сотню книжек. О вечерах поэзии, где выступает дюжина поэтов перед дюжиной слушателей…