Он уезжал умирать.
Говорил спокойно, решение казалось твердым. Знал его характер, но все же забормотал про как же, про надо лечиться, про есть же новые лекарства, методы, как это у них называется, доказательная медицина, протоколы…
Бормочу и понимаю: прощаюсь, вот так, по телефону.
– Новые протоколы, говоришь? Протоколы, они всегда одинаковые. С точкой в конце.
Кто-то из учеников все-таки переубедил, он вернулся, стал истово лечиться. Рассказывал о враче, которому поверил.
И вдруг ночной звонок из Склифа: привезли по скорой, я умираю, умру этой ночью, а Олю ко мне не пускают. Говорят, ковид. Запрещено. Карантин.
Той ночью поставили на уши всех, кого можно и не можно, но ковидные стены были нерушимы.
Арабов выжил тогда, что и сам когда-то предсказал: «Так почему ты бредишь, что жизнь сиюминутна, / Застегиваешь криво дешевое пальто? / И умираешь ночью, и просыпаешь утро, / И шепчешь, просыпаясь: „не то, не то, не то…“»
Он вернулся домой, прожил еще два года.
Отказали ноги. Потерял голос. Созванивались теперь с Олей, так было и на этот раз.
– Женя, здравствуй, сейчас Юре трубку передам.
Юре? Как? И вдруг его голос:
– Привет, вот ты слышишь меня? А еще в чудеса не веришь…
– Да, верю, верю, чудо, «Король говорит»!
Голос глухой, паузы повисают, но говорит…
– Прости, не могу больше, трудно, Оле передам. Обнимаю тебя. Благослови тебя Бог.
– И тебя, Юра, хотя не знаю, имею ли право на него ссылаться.
– Имеешь, имеешь, все не так линейно, – глухо смеется, закашлялся.
Оля берет трубку.
Что-то ведет меня редкое по нынешним временам, радостное:
– Оля, я сейчас приеду, хорошо?
– Конечно.
Все та же облезлая многоэтажка. Все тот же раз и навсегда раздолбанный лифт.
А квартира не та, что была – теперь все в ней под Юру, под тяжело больного человека. Посреди комнаты больничная кровать со всеми приспособлениями, все необходимое на поверхностях, на подхвате, чтоб если что – то сразу.
В его профиле всегда было что-то не то от Данте, не то от Бабы-яги, теперь – вылитый, похудел до предела, запредельно.
Я закашлялся и поспешил заверить:
– Не волнуйтесь, это осталось после ковида, уже два месяца не отпускает.
Юра неожиданно подробно, обстоятельно рассказывает, как мне надо дышать через трубочку в стакан воды, как это полезно, развивает легкие. Хочет показать, не очень получается.
С воодушевлением рассказывает о том, какой у него теперь прекрасный врач, которому он верит, о том, какие есть теперь новые методы, которые помогают, вот бы еще ему на ноги встать, о том, как уже преподает онлайн, как будет принимать экзамены на своем курсе:
– Это силы дает. И не увольняют. А на пенсию не прожили бы…
– Знаешь, иногда, когда касается личных дел и судеб, начальники стараются, где могут, не подличать, помогать. Грехи отмаливают?
– Пусть так.
Он не жалуется, жалуюсь я, ною, что дыру от того, что не пишется, хотел заткнуть не самым традиционным для русской литературы способом, не алкоголем, а общественной деятельностью, и вроде бы какое-то время получалось, но уже все, иссякло, пересохло, смысл теряется. Юра возражает, убеждает, твердит о пользе, о смысле, о вере… И куда делось привычное наше ерничество.
Говорить ему все трудней, одной рукой держит стакан с водой, глотает понемногу через трубочку, потом еще…
– Спасибо тебе. Но я что-то устал. Меня твой приход так возбудил. Надо подремать.
Я обнял его, попрощались.
Арабова хоронили под любимых им с юности «Битлов».
…1970 год, школьный выпускной, рвущаяся пленка допотопного магнитофона, слепое черно-белое фото обложки Abbey Road, четыре великих охламона поперек дороги, в пижонских костюмах, один (если приглядеться) босиком…
Леннон рассказывал, что Йоко Оно сыграла на фортепьяно бетховенскую Лунную, а он «лежал в нашем доме и слушал, как играет Йоко… – „А ты можешь сыграть ее задом наперед?“ – она так и сделала, и я написал на базе этого Because».
Юрия Арабова хоронили под Because.
Love is old, love is new
Love is all, love is you
Может, отсюда арабовское убеждение, что ум без любви – ничто, что ум возникает, только когда выходишь за рамки самого себя, с любовью к миру, к людям.
На сороковинах уже не было именитых режиссеров, узнаваемых актеров, только его студенты, его выпускники, его команда. И мы с Марком Шатуновским.
Панихиду отслужили в маленькой церкви, где они с Олей когда-то венчались, поминали в соседней шашлычной с киношным именем «Мимино», и вот тут, за накрытым столом, возникли в памяти эти драники над останкинским прудом, Юра, слюнявящий чернильный карандаш…
Один из его учеников рассказал, что вот, ехал Мастера поминать, и в метро, когда из поезда выходил, наушники зацепились за что-то, упали, сломались, и он вспомнил Юрины слова, сказанные впроброс в начале одного из занятий, по поводу пристрастия студентов к «затычкам в ушах»: «Вы боитесь, ребята, слушать себя, а это надо делать».
Подумал, что и сам я ехал на панихиду с этими «затычками в ушах» (да и сейчас правлю этот текст, а в ушах, в затычках, жужжат невеселые новости).
Воспоминания цеплялись одно за другое, его давняя выпускница подошла, напомнила, как он приглашал на свои семинары поэтов, стихи почитать, поговорить со студентами…
Это было, наверное, самое неудачное выступление в моей жизни. Я вроде всегда любил и умел общаться с молодыми аудиториями, со студентами, и тогда вроде разошлись, не причинив друг другу особого вреда, но потом, когда домой возвращался, понял: не то, не так надо было, потому что это были очень другие студенты, это были арабовские ученики…
Сутулые фонари отбрасывают длинные тени…
Юрию Арабову
сутулые фонари отбрасывают длинные тени
перечеркивая хайтек автотрасс
оглядываясь назад оказываемся не теми
за кого принимали себя да и другие нас
вроде бы не боялись не верили не просили
мастырили как умели ампир во время чумы
ночью все кошки серы
все города красивы
все странники оцифрованы
все смыслы обречены
ночью пространство скукожено как догорает бумага
покуда мы здесь обозначены точками А и В
сумма углов треугольника с вершиной в окрестности Бога
больше равна судьбе
Фактор лошади
Это надо видеть, чтоб в это поверить.
(про Фердинанда)
Как пишут настоящие писатели, родился Жозеф-Фердинанд в бедной крестьянской семье.
Случилось это событие в 1836 году в деревушке с чрезвычайно прихотливым названием Шарм-сюр-Л’Эрбасс на северо-востоке Франции.
Фамилия у него была незатейливая и лошадиная в самом прямом смысле слова, поскольку в переводе и означает «лошадь».
Почти десять лет Фердинанд работал помощником пекаря, а потом получил более престижную должность сельского почтальона уже в другом гордящемся присутствием на карте невзрачном населенном пункте неподалеку.
Там и умер в солидном возрасте восьмидесяти восьми лет.
Собственно, все.
Ну разве вот еще что.
Был наш Жозеф-Фердинанд с первых до последних дней своих весьма и даже маниакально упрям и ко всему еще и отрешенно мечтателен. Худо-бедно умел читать-писать, что, собственно, и дало ему возможность пристроиться в почтовое ведомство.
С письмами и бандеролями проходил он по тридцать два километра в день, что он сам и высчитал со свойственной ему дотошностью.
Никогда и никуда из родных мест не выбирался, однако популярные тогда, сейчас, всегда открытки с диковинными видами далеких мест, пышных дворцов и экзотических замков, которые он разносил по адресам, будили упомянутую выше отрешенную мечтательность, а также неуемное воображение.
И стали ему приходить прекрасные видения и таинственные миражи. Мерещились Фердинанду пышные дворцы, снились экзотические храмы.
Однажды, в достаточно зрелом возрасте сорока трех лет, в один малоприметный день 1879 года наш сельский почтальон по дороге домой споткнулся о камень.
Тут бы отмахнуться (к завтрему заживет), однако Фердинанд наклонился и взял этот камень в руки.
Красота его природных форм с морскими вкраплениями поразила почтальона в самую его мечтательно-отрешенную и (не забудем!) маниакально упрямую душу.
Этот камень Фердинанд воспринял как знак свыше.
(про магазин)
Стоя у дверей книжного магазина, в витрине которого красовалась «Антология современной русской поэзии», мы глядели по сторонам в поисках указанного в программе городка Отерива (или Отрива?), куда нас занесла нелегкая в лице местных поэтов – для выступления и представления этой самой поэтической антологии, в которой квартировало аж сто четыре поэта.
Очевидно, планировалось сто, но не смогли сдержать напор современной русской поэзии.
Отметим, что вышла антология в серии Bacchanales, что означает, естественно, «Вакханалии». Отметим, оставив без комментариев.
Откровенно говоря, и в Париже, Лионе, Гренобле я с некоторой оторопью вглядывался в залы, собиравшиеся слушать стихи русских поэтов – в оригинале и переводах. Впрочем, в большом городе всегда найдется несколько десятков, а то и сотня городских сумасшедших. Плюс эмигранты, слависты, поэты. Но здесь…
Городок, а точнее поселок, Отрив состоял из нескольких симпатичных домиков, расположившихся по сторонам уходящей куда-то вдаль автотрассы. И еще нескольких домиков, разбросанных в предгорьях вокруг.