Время других. Книга про поэтов — страница 5 из 35

Это была последняя встреча студийцев перед летними каникулами, и накануне расставания обсуждение было сравнительно мягким, ленивым, излишне благосклонным.

Крутая авангардистка с непривычки обалдела. Наверное, музыканты покуртуазней будут. Она произнесла взволнованный спич в мою честь. Ее потом все успокаивали…

Новые стихи в студии по кругу читали Иван Жданов и Нина Искренко, Александр Ерёменко и Виктор Коркия, Юрий Арабов и Владимир Тучков, Алексей Парщиков и Марк Шатуновский, Владимир Аристов и Владимир Друк, Юлия Немировская и еще, и еще, и еще.

И еще, прослышав о крамольной студии, приезжали на наши встречи такие же ошалелые поэты, одиозные личности из Одессы, Киева, Тамбова, Виталий Кальпиди и «уральская школа» из Перми, Аркадий Драгомощенко из Питера…

Как староста, я замыкал круг чтений.


Все-таки сбился на перечисление, на список участников, с которым тоже не все так просто.

Не только потому, что, бывает, перечисление надо из пальца высасывать, а тут всех и не перечислишь, можно назвать еще немало славных имен, но еще и потому, что в отличие от вышеупомянутых отборных студий, где вход был строго по спискам, двери студии Ковальджи были всегда открыты. Кто хотел – приходил, кто хотел – уходил.

Фильтрация происходила естественным путем.

Студийцы, как нетрудно понять даже из беглого перечисления, не представляли собой некоего поэтического направления.

Ушлые литературоведы, любящие объединять всех и вся в литературные группы под затейливыми брендами, позднее расфасовали тогдашних участников наших поэтических бдений на Маяковке по разным разделам: метаметафористы, полистилисты, концептуалисты, иронисты, герметисты, традиционалисты, постакмеисты и т. д.

И они правы.

Что общего между поэтикой Жданова и Искренко? Аристова и Арабова?

Кроме того, что это – стихи.

Пожалуй, это и было главным.

Это были стихи. Ворованный воздух. Территория свободного дыхания.

Силовое поле, центр притяжения поэтического поколения.

Так много всякого клубилось вокруг студии Ковальджи, что всех, кого затягивало, с ходу не вспомнишь, всего не перескажешь, а чего-то и не заметил…


Вот, скользя по новостям культурной жизни на модном сайте, натыкаюсь на знакомые имена в интервью одного режиссера, основателя волгоградского фестиваля авангарда: «В то время я был молод и мобилен, мотался по стране, по всяким фестивалям, по андеграундным точкам в Москве и других городах, уже многих подпольщиков к этому времени знал. И вот однажды в Москве я познакомился с Александром Ерёменко, мы с ним пришли в журнал „Юность“, в литературную студию Кирилла Ковальджи, где собирались все представители новой поэзии, и там я познакомился с Дмитрием Приговым…» Так, судя по интервью, возник один из первых в стране фестивалей авангарда «Неопознанное движение».


Грешен – не помню явления волгоградского авангардиста, да и с Приговым мы по-настоящему сблизились не в студии, где он мелькнул пару раз беззаконной кометой, а в наследовавшем студии по прямой не менее легендарном клубе «Поэзия».


А это уже 91-й год. На всех телеканалах – лица трех погибших во время августовского путча.

Одного – показалось – узнал. Да, это был Илья Кричевский, незадолго до гибели появившийся на наших студийных занятиях… Читал тогда: «Ужасно обидно погибнуть вот так, / Если иначе нельзя…»


Мы были очень разными не только в стихах, но и в жизни.

Мы были очень разными, но мы были очень вместе.

Собственно, об этом Ерёма и написал тогда: «Кали-юга – это центрифуга. / Потому, чтоб с круга не сойти, / мы стоим, цепляясь друг за друга / на отшибе Млечного Пути…»


(Кирилл)

Учить быть свободным, учить свободному дыханию – бессмысленно.

Можно самому быть свободным, тогда и другим легче дышится.

Так же бессмысленно, невозможно учить кого-то быть поэтом.

Кирилл Ковальджи не учил, не наставлял, не поучал.

Я бы назвал то, как он вел студию, «литературно-педагогическим дзен-буддизмом». Что бы ни читалось – вплоть до самого радикального, крамольного, выламывающегося за все тогдашние рамки, – он оставался спокойным, доброжелательным, ироничным, невозмутимым. Он оставался собой.

Завершая очередное беспощадное обсуждение, Кирилл любил заводить разговор о будущей книге:

– Когда будете готовить сборник, стоит эти два стихотворения переставить, а начать хорошо бы с этого…

Мне это казалось абсурдным.

Какие книги, какие сборники, если никакой перспективы напечатать такие стихи, такие книжки в возлюбленном отечестве не просматривалось. Да никто особенно и не рвался…


Однажды я не выдержал, раздраженно бросил:

– Вы же понимаете, что никто никогда ничего подобного здесь не напечатает, тогда зачем эти разговоры про будущие книги?

Кирилл со своей непередаваемой интонацией ответил:

– Да что вы, Женя, вот увидите – все изменится, выйдут книги, будут и чтения, и премии, и признание…

Я посмотрел на него с изумлением.

Он был как будто здесь, с нами, но и – вне, в каком-то ином пространстве, ином времени.


Откуда это в нем?

В той давней своей статье я пытался найти истоки в его нетиповом для советского человека детстве:

«Ковальджи родился и вырос в мифической захолустной Бессарабии, о которой достоверно известен только тот хрестоматийный факт, что по ней шумною толпой кочуют цыгане.

Видимо, именно там, на этом клочке так и не понятно чьей земли, принадлежавшей то последовательно, то параллельно, то целиком, то по частям России, Турции, Румынии, Советскому Союзу, Украине, Молдавии и еще невесть кому, на сквозняках ХX века, продувавших со всех сторон этот беззащитный кусочек пространства, Кирилл обрел стойкий иммунитет к любой идеологии, к любой системе аксиом.

Помимо одной: не убий, не укради, далее по тексту…»


Владимир Строчков, еще один из тогдашней плеяды студийцев, тоже искал объяснение «феномена Ковальджи» в его происхождении: «Говор у него был мягкий, с мягким знаком после „л“ – это от его теплого, южного, бессарабского детства, от болгарско-армянской крови, от болгарской его фамилии.

Ковальджи – это ведь вовсе не от коваля-кузнеца, а от кавала, деревянной флейты с мягким, негромким, чуть сипловатым голосом. Его голосом.

Кавалджи – это музыкант, который играет на кавале. Музыка кавала не из тех, что зовет за собой, но из тех, что помогает найти путь в тумане. Таким был и он – не указывал пути, только негромко, мягко, неприметно и ненавязчиво помогал искать свой путь».

Однако за этой негромкостью и ненавязчивостью, а точнее – за природной деликатностью и интеллигентностью, скрывалась недюжинная твердость.


Кирилл многим рисковал, своим авторитетом и олимпийским спокойствием прикрывая всю нашу чумовую поэтическую вольницу.

Нам-то что – а его вызывали, угрожали, требовали объяснений.

Справедливо написал об этом Владимир Аристов: «Он был обезоруживающе спокоен и убедителен, когда отстаивал то (и тех), в чьей поэтической и жизненной правоте был несомненно уверен. И разом высыхал клей на политических ярлыках, которыми уже собирались облепить того или иного персонажа».


Однажды, когда Кирилла в очередной раз вызвали на ковер в не к ночи помянутый партком Союза писателей, я, не будучи ни членом партии, ни членом писательского союза, уныло его сопровождал (староста!).

Наслушавшись грозных речей (тогда возмущение вызвали, помнится, эпатажные тексты юного Гуголева), готов я был уже выступить с возбужденно-решительным «Нет!», опровергая одно бредовое обвинение за другим – и не понимая тогда, что тем самым невольно попал бы в не мной заданную систему идеологических координат, которая сама по себе абсурдна.

Однако первым, естественно, должен был отвечать Кирилл.

Я ждал и от него столь же решительного «Нет!», а он встал, оглядел мрачный президиум и спокойно спросил:

– Ну и что?

И как-то все сразу встало на место.

Кирилл еще что-то говорил – как всегда, не повышая голоса, вспоминал, как не последние поэты иных эпох еще куда хлеще эпатировали публику, наносили пощечины общественному вкусу и проч., потом я что-то запальчиво вякал, но это было уже не важно.

Это его «Ну и что?», эта негромкая, но несокрушимая свобода в мягком, корректном, совсем небольшого росточка и совсем непоэтического вида человеке застряла в памяти навсегда.

2017

Надпись на книге стихов Нины Искренко «ИЛИ»

сегодня пятница или суббота?

сегодня вольница или свобода?

был выбор сделан или удачен?

был голос вечен или не очень?

а завтра сбудется или сорвется?

а где в провинции или в столице?

а завтра к рынку или за рамки?

а как из крынки или искренко?

1991

Ерёма. Десять флешбэков и одни похороны

(флешбэк № 1: война объявлена)

– Ерёма, ты, что ли?

– Наташа! Война объявлена.

И трубку повесил.

Наташа в ужасе бросилась на кухню, к радиоточке.

Ни-че-го.

Мальчик едет в Тамбов, чики-чики-чики-чики-чики-чики-та.

Нет, в Тамбов мальчик поедет позже. Тогда цвела лаванда, горная лаванда, наших встреч с тобой синие цветы…

Выглянула в окно.

Никаких волнений в природе и обществе. Тихие, сонные, безлюдные тогдашние Патриаршие.

Все-таки врубила телек. Мало ли.

Играй, гармонь. Воскресенье в сельском клубе.


Какой это был год? Да любой.

Война могла быть объявлена всегда.

Но ни мобильных, ни всемирной паутины, ни соцсетей не было, ни даже пейджеров. Одна лаванда, хит восьмидесятых. Стало быть – тогда.

Наташа не сразу пришла в себя.

Ну, Ерёма… Вот же сволочь!

(Это когда я с работы вернулся.)

Вечером Ерёма снова позвонил, но уже в дверь.