оказывается к барьеру
ерёма достал лепажа
когда компьютер завис
сделал немало лишнего
оказывается карьеру
на скрижалях среди поправок
останется мой дефис
Кинжал Заремы
Данила выучил английский самым педагогически эффективным способом: влюбился в учительницу, очаровательную американку Деби – студентку, приехавшую в Москву преподавать на курсах языка, открывшихся в Староконюшенном на гребне глобализации.
– Ты понимаешь, мама, – говорил он, – у нее волосы совсем не такие прямые, как у тебя, они у нее как пружинки!
Дело принимало серьезный оборот. Сын настоятельно требовал, чтоб мы пригласили Деби к нам по случаю его десятилетия.
Мы готовили детский праздник: игры, фанты, шарады, призы и прочие мыльные пузыри, а тут иностранная подданная…
Да и как с ней общаться?
По-русски Деби не знала ни слова.
У Наташи английский на уровне советской школы, то есть никакой.
Я вообще франкофон.
И (главное) чем ее кормить?
Конец 80-х. В магазинах только крепостные стены маргариновой кладки. На рынке кое-что возникало, но на это не было денег. Грели душу разве что замороженные датские котлеты (гуманитарная помощь), пойманные однажды на рассвете в нашем «угловом» магазине и припрятанные в морозильнике для детского праздника.
А что если покрыть их сыром из моего школьного заказа, полученного ко дню учителя? Даже изысканно… Прокормим!
– А она-то согласится? – засомневалась Наташа, боявшаяся нанести сыну душевную рану отказом любимой женщины.
– Придет! – уверил я жену. – Ей же интересно, как аборигены живут.
И не ошибся. Деби охотно согласилась.
Помочь мне доставить ее к праздничному столу взялся верный друг Марк Шатуновский, дочь которого Роксана тоже была гостьей на нашем празднике. Прослышав о влюбленности Данилы, она нетерпеливо ждала появления заокеанской королевны.
Пока мы везли Деби в троллейбусе по Бульварному кольцу, Марк развлекал гостью светской (как он полагал) беседой. В троллейбусной давке, с трудом подбирая английские слова, Марк проповедовал нечто сложносочиненное про мифологию Москвы, периодически воспаряя к горним вершинам духа.
Деби с глуповатой улыбкой кивала, изредка улавливая смысл. Я с глуповатой улыбкой кивал, изредка улавливая имена. Бердяев, Лао-цзы, апостол Павел, Селин, Бергсон, Мандельштам…
Дети заждались и проголодались.
Наспех всех перезнакомив, гостей усадили за стол. Наташа торжественно вынесла на фамильном кузнецовском блюде плюющиеся расплавленным сыром шипящие котлеты.
–Porc? – вежливо спросила Деби, выставив указательный пальчик, когда Наташа попыталась положить гуманитарную помощь ей на тарелку.
– Да, да, и свинина там есть, и говядина. Хорошие котлеты, датские, – от напряжения и неловкости Наташа тараторила по-русски. Пытаясь при этом быть понятой, она растерянно добавила: – Да-ни-я… Копен-гаген…
– Керкьегор, Эльсинор, Гамлет, Андерсен, Амундсен, Туборг, – охотно продолжил я ассоциативный ряд, все дальше уводя от гуманитарных котлет.
Наташе, застывшей с тяжелым Кузнецовым в руках, моя ирония показалась неуместной.
– Она вас уже совсем не копенгаген, – меланхолично напомнил Марк.
–Porc? – удерживая улыбку своими нездешней белизны зубами, чуть настойчивее повторила Деби.
– Ё-мое, она иудейка, не будет она свинину! – наконец сообразил я и пошел на кухню за остатками мацы, которую прислали папе из синагоги.
Тоже в некотором смысле гуманитарная помощь.
Прямо со дня рождения я должен был лететь в Новосибирск на фестиваль поэзии «новой волны».
Буревестники новой волны Пригов и Друк были уже там.
Быть новой волной нравилось, лететь не хотелось.
Умотался, устал, да еще бронхит замучил, ночами я свистел, хрипел, рычал. Хотел написать: «как медведь», но врать не люблю – никогда не слышал, как рычит медведь. В зоопарк, что ли, сходить?
Рейс был ночной. Надеялся отоспаться. Но на взлете разболелся зуб.
– Такое бывает от перепада давления, – сочувственно сказала стюардесса, у которой я попросил обезболивающее.
Таблетки не нашлось. От сочувствия зуб не прошел.
Наконец удалось задремать. Но тут врубили свет: еду везут! И звук врубили: На теплоходе музыка играет, а я одна стою на берегу…
С тех пор на этот шлягер челюсть отзывается рефлекторно. Ноют зубы. Сразу все.
Проснулся среди аплодисментов приземления.
Хватило сил перетащиться в рейсовый автобус, направлявшийся в Академгородок.
Упершись лбом в стекло, снова вырубился.
Открыл глаза – светает.
За окнами автобуса ничего.
То есть абсолютно ничего.
Ни столбов, ни проводов. Ни будки какой.
Снег. Всюду снег. Только снег. Ничего, кроме снега. И снегом же очерченной линии горизонта.
Скула и даль. Гарсиа Лорка здесь никогда не был, но все про нас понял.
Скула напомнила про зуб, который заныл с новой силой.
Номера в гостинице были типовые, двухместные. Я был последним приехавшим участником фестиваля. И к тому же нечетным. Без выбора. Подселили в номер к хмурому мужику, не имевшему никакого отношения к местным литературным затеям.
Соседство оказалось необременительным. Наши жизненные циклы не совпадали.
Ночью, когда я возвращался с поэтических бдений и последующих возлияний, – он уже спал.
Утром, когда он вставал, собирался, уходил, – я еще спал.
Вообще-то утром я не совсем чтобы спал. Голова трещала, поднять ее или хотя бы веки не было никакой возможности.
Сквозь неподъемные веки смутно различались странные манипуляции соседа.
Каждое утро он распечатывал на своей кровати пакет с новой рубашкой.
Аккуратно вынимал фабричную картонку из-под воротника, вытаскивал булавки, которыми были заколоты рукава, отрезал бирку.
Затем открывал коробку с новыми завернутыми в папиросную бумагу кроссовками, доставал, разворачивал.
Одевался-обувался и уходил на завтрак.
Тут я вырубался и просыпался от вновь возникавшего назойливого шуршания в районе его кровати.
Вернувшись с завтрака, сосед распаковывал новые пакеты и коробки с рубашками, галстуками, брюками, ботинками, отрезал бирки и ценники, переодевался и уходил.
Рассказал о таинственном соседе Пригову и Друку:
– Ваши версии, коллеги?
– Откинулся. На свободу с чистой совестью. Домой едет, – уверенно диагностировал Пригов, подтвердив мои худшие предположения. – Срок отмотал, входит в новую реальность. Пока сидел, ему все новенькое, фирменное приготовили.
– Точно, – мрачно поддакнул Друк, – рецидивист. Свежачок ему нужен, а не пиджачок. Еще зарежет.
Выступления помнятся смутно. Чтения шли непрерывно, нон-стоп, но не поэтому.
Жители интеллигентного Академгородка и даже разношерстного Новосибирска готовы были слушать непривычные стихи, но не готовы были к малейшему отступлению столичных пришельцев от поведенческого канона носителей бренда «русская поэзия».
При этом Пригов не пил вообще, а Друк напивался сразу.
Быть перманентно поддатым лицом торговой марки выпало мне.
Ситуация отягощалась горбачевским сухим законом. После выступлений мы оказывались в самых разных местах, но одно было неизменно: разведенный нелегальный спирт в типовых плоских бутылках в научно подтвержденной пропорции. Контрабанда местного химического академического института.
Подпольный спирт имел острый привкус запретности. Как андеграундная поэзия.
Безжалостный стихотворно-алкогольный марафон приводил к выпадению из памяти стихотворных строк. И тогда подсказывали из зала.
Ни у кого из нас не было еще ни напечатанных книг, ни даже журнальных публикаций, ничего не было – и строки подсказывали из зала. Не было ксероксов, факсов, смартфонов, интернета, соцсетей, ничего еще не было – и строки подсказывали из зала.
И ни у кого из нас еще не было понимания, что это – невероятно.
Ярко-рыжая с пугающе угольными бровями филологическая дама, посещавшая едва ли не все наши чтения, регулярно задавала выступающим один ключевой вопрос:
– Что вы хотели сказать этим стихотворением?
Каждый раз Пригов терпеливо теоретизировал, всерьез пытаясь что-то объяснить, спиртозаболоченный Друк издавал невнятные звуки, а я вымученно отшучивался.
Ночами мы возвращались в гостиницу по призрачной улице, освещенной только отражавшим луну снегом. Пригов стыдил меня:
– Ну Евгений Абрамыч, – обращался он ко мне в своей изысканной манере, – вы же учитель, да еще с большой буквы мягкий знак! Надо объяснять людям. Стараться. Даже таким.
– Я детей учу, Дмитрий Алексаныч, – отмахивался я, – взрослых учить поздно. Бесполезно. Тем более – литературоведов.
На продолжение этико-педагогической дискуссии не было никаких сил, и мы оба переключались на безответного Друка. Перебивая друг друга, вспоминали его нечленораздельные сентенции и любезно просили пояснить, что именно он хотел этим сказать.
Друк выслушивал наши колкости с блаженной улыбкой:
– Ребята, я совсем не пьяный. Могу абсолютно прямо пройти. Вот!
И, не колеблясь ни душой, ни телом, он внезапно и решительно двинулся – абсолютно прямо.
Меж тем дорога столь же решительно сворачивала влево.
Друк, не замедляя шага, со всего маху врезался в стену.
Никто даже пикнуть не успел.
Е 12к5е6ан8шзхЕ 123244ъиьвчыяФЯывнпрегшхз-==ЙЦ23УК4КЕН ГШДЩЖЗЩЭ CXZDBNZCVBNM,][0GPLIFCVSV6SGBX
(Это я, вспоминая тот печальный эпизод, со всего маху опрокинул стакан на клавиатуру, пришлось все клавиши старательно вытирать).
Друковы очки меж тем не разбились, благоразумно отлетев в сугроб.
Однако на следующий день он выступал не в них, тонких, элегантных, чудом уцелевших, а прикрыв фингал под глазом огромными темными очками (где он их в снегах откопал?), что придавало всему выступлению ненужный оттенок гастрольного чеса заезжей поп-звезды.