И тут я вспоминаю обещание, которое дала Бэнци. Набираю его номер.
– Мишка! Что-то случилось?
– Ты же просил позвонить перед сном, забыл?
– А, точно. Сейчас просто игра «Маккаби» против «Хапоэль»[34]… Ты уже ложишься? В восемь часов?
– Я заболела. У меня тридцать восемь и пять. Так что в школу завтра не пойду. Передавай всем привет и не скучай.
– Я тебе позвоню сообщить уроки. Если, конечно, Рони меня не обгонит. А как дела? Что ты сегодня делала?
– Да так. Ничего особенного. Вот промокла под дождем и заболела.
– Смотри не болей долго, у нас в четверг решающая игра против отморозков из Ницана, помнишь?
– Есть, командир! И спасибо за сочувствие, ты отличный друг!
– Ага, – смеется Бэнци, – я отличный друг!
– Бэнци, – говорю уже серьезно, – ты отличный друг. Вот что я хотела сказать. Пока.
Телефон, согретый моим дыханием, теплый. А руки холодные, замерзли. Надо идти домой, пока не подхватила еще и воспаление. Нельзя подводить Бэнци! Медленно вдыхаю и выдыхаю, изо рта выходит пар. Теперь я готова идти домой. Домой. Странное слово. Тем не менее – домой. Да и какие слова не странные? Так сказала бы Гили.
3Нечестивый сын
Сейчас шесть утра, я стою у окна и всматриваюсь в туман, который завладел нашей улицей. В апреле очень редко бывает туман: слишком тепло. Это один из последних весенних туманов. Спасительный туман, потому что он проглотил дома и деревья, мусорные баки и уличных кошек, все то, что так привычно и так невыносимо теперь. Милосердный туман, покрывающий все, на что больно смотреть, позволяющий представить, что и меня больше нет в этом мире или, точнее, мира больше нет, что, по сути, то же самое. Сейчас шесть утра, а я в верхней одежде. Уже оделась? Нет. Еще не ложилась. В эти каникулы я еще ни разу не ложилась спать. Засыпала, конечно (в автобусах, на диване, на полу, на скамейке, один раз даже стоя), но спать не ложилась. Мое замутненное, сонное сознание меня вполне устраивает, не хочу никакой трезвости, никакой ясности. А сейчас туман за окном соответствует туману в голове, смягчает контуры предметов, которые расплываются перед моими слипающимися глазами. Мне так плохо, что почти хорошо. А как будет дальше – и знать не хочу! Но понятно, что так продолжаться не может. Впереди еще неделя каникул, так можно сойти с ума… Да, сегодня вторник – последний день праздника Песах[35] и ровно неделя после похорон Рони.
Рони умерла, и я страшно боюсь, что могу забыть об этом. По собственному малодушию, по природной рассеянности, просто потому что жизнь продолжается и невозможно постоянно помнить о грустном, о том, что болит, и в конце концов раны затягиваются, и время лечит, и прочие заученные банальности, которые непременно будет разжевывать нам после каникул школьный психолог. Только я не согласна: помнить нужно, помнить необходимо, именно каждую минуту, постоянно, напоминать себе – жестко, жестоко, не давая спуску. Это единственное, что можешь сделать, когда твоя лучшая подруга добровольно покинула этот мир, а ты не смогла ее спасти и – еще хуже – даже не знала, что ей было плохо. Поэтому чуть что – если мне нравится вкус еды или я улыбаюсь чьей-то шутке, – я сразу спохватываюсь, вонзаю себе ногти в руку – так, чтобы было больно до крика, – и говорю себе: «Ты что, забыла, сволочь! Рони больше нет, Рони умерла, Рони похоронили, Рони в земле, Рони не может съесть пирожное, Рони не видит эту весну…»
Рони умерла, и только вчера закончились семь дней траура. Все эти дни, как принято по традиции, к родителям Рони приходили люди, знакомые и друзья, ели легкое угощение, говорили о Рони, вспоминали ее. Приходили и наши одноклассники, некоторые даже не один раз. Все, кроме меня. Я не пришла ни разу: после похорон не могла их видеть, семью Рони. Вначале мне было стыдно: я ничего не подозревала и не предотвратила это, а потом – потому что узнала правду. А сегодня, как раз когда шиву[36] уже отсидели и дом родителей Рони больше не открыт для всех желающих (мама Рони делает только то, что «принято», и ни на йоту больше), именно сегодня я собираюсь к ним прийти. Мне надо. Я обязана. Я должна себя заставить. Это мой последний долг перед Рони. Но как? Как заставить себя войти в этот дом?!
Какая-то часть меня до сих пор не верит, что Рони умерла (хоть я и напоминаю себе об этом с постоянным и жестоким упорством). Никогда не забуду, как нам сообщили. Шел второй урок, английский, и я время от времени тревожно смотрела на пустой стул Рони, ведь она почти никогда не болеет и уж тем более не опаздывает, а если бы их семья планировала куда-нибудь поехать, Рони бы мне сказала, хотя ее родителям не свойственно спонтанно уезжать в середине недели, они всё планируют как минимум за полгода. Я волновалась, у меня было нехорошее предчувствие. Но нехорошее предчувствие у меня бывает часто: с тех пор как папа ушел, а мама заболела, я постоянно боюсь плохих новостей и чуть что представляю всякие ужасы, могу даже порыдать – настолько глубоко погружаюсь в собственную фантазию. Зато потом приятно, когда катастрофа отменяется, а я вроде порепетировала, подготовилась на всякий случай… Но оказалось, приготовиться к катастрофе невозможно. Поначалу я, как обычно, ожидала, что все рассосется, все как-нибудь объяснится и мы потом вместе с Рони посмеемся над моими параноидальными тревогами. Только в этот раз я была права: предчувствие оправдалось…
В середине второго урока вошла Рути, наша классная руководительница, с таким видом, будто ее только что ударили сковородкой по голове. Она отозвала в сторону учительницу английского и долго с ней шепталась. Потом вернулась к нам и сказала, почти прошептала своим прокуренным голосом: «Случилась трагедия. Вашу одноклассницу Рони сегодня утром нашли мертвой. Только что звонила ее мама… – Тут она сделала паузу, чтобы не зарыдать, и обхватила левую руку правой, чуть прижав к груди. – Все уроки на сегодня отменяются и на завтра тоже, завтра похороны. А сегодня… сегодня к вам, чтобы проработать эту ситуацию, придет школьный психолог. Многие из вас ее знают, а для тех, кто не знает, – ее зовут Дафна, она хороший специалист и… вы можете задавать ей любые вопросы… Я сейчас пойду позову ее… Кэйт пока с вами побудет…» Кэйт кивнула, а Рути выбежала из класса, сдерживая рыдания.
Мы сидели молча, полностью пришибленные этой новостью, в которую невозможно было поверить, и продолжали смотреть в сторону двери, как будто ожидая, что сейчас вбежит Рути и скажет: «Я пошутила! С 1 апреля, ха-ха!» Или: «Это ошибка, с Рони все в порядке». А я ждала, что появится сама Рони со своим обычным невозмутимым видом и без тени улыбки, как всегда, когда она шутит, спросит: «Вы что, поверили этому бреду? Совсем ку-ку, что ли?!» Нет, никак невозможно поверить, этого просто не может быть, не может быть, это какой-то дурной сон, плохой фильм, который надо выключить. Эти мысли крутились в моей голове, перешибая боль, – до боли еще надо было добраться, но недоверие стояло между мной и болью. Пересекаясь взглядами с одноклассниками, я понимала, что у них похожее состояние. Мы все были скорее огорошены, ошарашены, чем в горе. Горе еще не пришло.
Ни Дафна, ни Рути не появлялись, а молча сидеть за школьной партой становилось невыносимым. Как будто молчание и бездействие способствовали принятию этой новости и делали ее правдой, как будто, согласившись вот так легко, без боя, поверить в смерть Рони, я ее предавала. Я подняла руку и попросилась в туалет. Кэйт кивнула – очевидно, ей тоже не хотелось говорить. Я добежала до школьного туалета, пустила холодную воду, сунула руки под струю и долго так стояла, забыв о том, что в Израиле надо экономить воду. Несколько раз попыталась сказать себе: «Рони нашли мертвой. Рони умерла», но выходило фальшиво, я себе не верила. Я закрыла кран, показала себе в зеркале язык и сразу возненавидела себя за это. И в наказание опять пустила воду и засунула в умывальник лицо. Вода брызнула, замочив волосы и майку. Я люблю так делать, когда жарко, но в тот миг было, скорее, неприятно. Зато придало реальность происходящему. Только это и было реальным. Я попробовала перестать дышать, чтобы проверить, сколько смогу выдержать. Недолго. И это не помогло. И тут я впервые подумала о маме Рони, представила, как она встает утром, находит Рони мертвой и почему-то первым делом звонит в школу, как будто это имеет значение – какая-то школа, как будто после того, как находишь свою дочку мертвой, что-либо еще может иметь значение. Но такая у Рони мама: долг превыше всего и бла-бла-бла… Она и Рони стремилась это привить. А может, она позвонила на автомате, может, тоже была ошарашена, а горе еще не пришло. А скорее, и то и другое вместе: когда долг превыше всего, многое можешь делать на автомате. Вот у Рути, нашей классной, всё наоборот. Она ни разу не сказала тех дежурных фраз, которые принято говорить в таком случае, вроде: «Это страшный удар для нас всех, большое горе…» Не сказала, потому что так оно и было: она была по-настоящему привязана к Рони, любила ее. Все любили Рони.
Когда я подумала, что все любили Рони, то вдруг поняла: это правда, Рони больше нет. Но я все равно ничего не почувствовала, потому что сама фраза казалась бессмысленной: что значит «больше нет»? Что значит «умерла»? Если сказать, например, «любовь» раз двадцать-тридцать, то получится какое-то «бовлю», совершенно бессмысленный набор звуков. Так же со всеми словами и со словом «умерла» тоже. Но тут я попробовала и поняла, что неправа. Если повторить много раз слово «мэта»[37], получится «эмэт»[38]. И тут я почувствовала короткий, но сильный укол ужаса.
Пора было возвращаться в класс, поскольку за это время я должна была уже вернуться даже в том случае, если бы на нервной почве меня пробил понос. Но я пошла другой дорогой, более дальней: хотелось еще немного побыть в одиночестве, потому что, когда тридцать человек говорят «эмэтэмэтэмэтэмэт» – каждый про себя – и ты улавливаешь этот гул голосов, становится еще хуже. Я догадывалась, как больно мне может стать в любой момент, как только рухнет стена из неверия в смерть Рони и осознания бессмысленности этой смерти, а стена все истончалась. То неизбежное, чего я так боялась – полное осознание, – неумолимо надвигалось.