мнате, мы делали уроки, и тут Карамазов, бешеный и неуемный, как всегда весной, облюбовал Ронину ногу и вступил с ней в интимные отношения. Произошло это так неожиданно и Рони так смешно взвизгнула, что я не выдержала и рассмеялась и не сразу согнала Карамазова. Мне и правда было смешно, вся ситуация казалась комичной, точь-в-точь как из американского комедийного фильма. И когда Рони сказала: «Не хочу больше никогда видеть твою мерзкую собаку!», я подумала, что она шутит, и сообразила, что это всерьез, только когда она поднялась, собираясь уйти. «Рони, подожди!» Но она резко вырвала руку: «Никогда тебе не прощу! Никогда не прощу того, что ты смеялась!» Ее голос дрожал, в глазах – слезы. «Но, Рони, подожди, это же правда смешно… это же просто собака!» – «Это гадко! Его вонючий член коснулся моей ноги, меня сейчас вырвет! Если ты не понимаешь, как это гадко, как омерзительно, ты просто идиотка!» И Рони убежала. Я была в шоке: Рони никогда не разговаривала на повышенных тонах и не говорила таких слов. Меня потрясла ее реакция. И немного покоробила. Я даже вспомнила любимую навязчивую идею Бэнци, будто у Рони нет чувства юмора… И не спешила просить прощения: считала, что не за что, и только когда прошло несколько недель, а Рони продолжала игнорировать меня, я сломалась. Тогда и случился тот нелепый разговор с Широй про то, как я страдаю и меня «манит окно», и в результате я оказалась на приеме у Дафны… Зато Рони со мной помирилась и мы больше к той теме не возвращались…
Пока расплачиваюсь с Ницей, отвлекаюсь на ее болтовню, но потом бреду к автобусной остановке и опять вспоминаю эпизод с Карамазовым и обиду Рони, и мне становится очень плохо и очень стыдно. Почему она так отреагировала, почему я никогда – в хорошую минуту – не пыталась это выяснить? Попутно вспоминаю еще один эпизод, чуть позже, этой осенью. Шира, которая то враждовала с нами, то подлизывалась, поделилась в слезах своими опасениями: ее старший брат время от времени по небрежности вытирается ее полотенцем и она боится, что может от него забеременеть. Я фыркнула и, еле сдерживая смех, утешила Ширу: она никак не может так забеременеть, да и разве, по ее мнению, брат в полотенце мастурбирует, что ли? Шира на всякий случай сказала: «Откуда я знаю? Он всегда так долго принимает душ!» – но, похоже, поверила мне. А Рони побледнела от ярости и, еле сдерживаясь, процедила, что стыдно в восьмом классе болтать такие глупости. Тогда я впервые подумала, что, наверно, в их семье не принято открыто говорить о сексе, это считается чем-то постыдным. Мой папа называет это пуританством и ханжеством (правда, папины попытки, неуклюжие и занудные, поговорить со мной «о занятиях любовью», как он это называет, – та еще катастрофа!).
Но сейчас я взрослее и понимаю, что в семьях, где тема секса – запретная, она, наоборот, вызывает больше интереса, а у Рони было отторжение. Она ни в кого не влюблялась и пресекала всяческие разговоры о влюбленности или поцелуях, как будто это что-то непристойное и противное. Она говорила: «Хватит, Мишель, ты же не Шира, у тебя есть мозги!» И мне сразу тоже хотелось быть выше этого, и уж совсем нелепо было бы признаться, что иногда представляю, как целуюсь, и даже один раз тренировалась на помидоре или что мне приснился эротический сон про агента Малдера из «Секретных материалов»…
Очень странные мысли лезут в голову, всё более и более навязчивые. Странные и отчаянные догадки о том, почему Рони так не любила разговоры о сексе. Я думаю об этом, пока иду к остановке, пока еду в автобусе, и весь оставшийся день, и даже вечером, ворочаясь в кровати. Надо бы принять валерьянку, а то опять ожидает бессонная ночь, но после того, что случилось с Рони, я не могу принимать таблетки – никакие, а тем более снотворные, даже натуральные. Я просто не смогу проглотить и подавлюсь. А мысли всё не оставляют меня. Мысли, которые и озвучивать боюсь, даже себе. Нет, этого не может быть. Это бред. Я просто сумасшедшая. Сошла с ума – от бессонницы, от горя. Хорошо, что завтра уезжаю в Иерусалим, сменю обстановку, увижу наконец Гая (уже три недели не виделись, я страшно соскучилась!). Уеду в Иерусалим, и перестану сходить с ума, и проветрю мозги – может, тогда эти безумные мысли исчезнут, выветрятся с иерусалимским весенним воздухом… Я не могу заснуть и каждый раз, когда приходят в голову страшные догадки про Рони, усилием воли заставляю себя думать про Гая, представляю, как он смеется, как тянет ко мне ручки, как кусает мои пальцы, чтобы почесать десны… И опять я не сплю и не бодрствую, нахожусь где-то между, в сером царстве теней, в расплывчатом заглазье, где все сливается и только иногда сверкают разноцветные точки перед зрачками, и это они не дают погрузиться в сон…
В пятницу утром в автобусе по дороге в Иерусалим втыкаю наушники и врубаю даже не музыку, а белый шум – звук дождя в тропиках. Все бы хорошо, если бы время от времени не раздавалось пение тропических птиц. Но и птицы – ничего, и под птиц можно попытаться забыть Рони, подумать о Гае, о его сладком младенческом запахе, о том, что скоро смогу прижать его к себе и забыть обо всем, можно попытаться заснуть, наконец-то поспать после трех бессонных ночей… Тр-р-р-р! Звонок заглушает щебетанье птиц и шум дождя, разрывается пронзительной трелью в моей барабанной перепонке. Номер незнакомый, но мало ли… Я всегда, всегда, всегда отвечаю на телефонные звонки.
– Але? Мишель? Это Итай… Я знаю, ты не ожидала…
– Это точно.
– Я в среду был не в себе. Прости.
– Итай, ты просишь прощения? Я начинаю думать, что скоро придет Машиах.
– Я тоже ее любил. Рони. Плевать, что ей было все равно.
– Да нет… Она к тебе очень хорошо относилась…
– Хорошо относилась! Мишель, ты когда-нибудь любила кого-то?
– Ну как тебе…
– Ладно, заткнись. Мне неинтересно. Я по другому поводу звоню. То, что тебе сказала Шира, правда.
– Ты видел, как Рони выходит от Дафны со своей мамой, и слышал, как мама орала на Рони?
– Да. Не совсем орала. Она старалась сдерживаться. Поэтому я не все расслышал, но она была в ярости.
– А что ты расслышал? Итай, это очень важно. Почему мама Рони сердилась?
– Этого я не знаю. Не уверен. Но она сказала… Она сказала Рони, что не позволит ей позорить семью.
– Позорить семью?!
– Да. Но это ведь может быть про что угодно. А, вот еще: она какую-то пословицу употребила…
– О, это она любит. Какую пословицу, Итай?
– Что-то про кухонные тряпки.
– Что?! Итай, нет такой пословицы!
– Точно есть. Про грязные тряпки…
– Про грязное белье, что ли?!
– Точно! Про грязное белье, что не надо его вывешивать напоказ…
– Спасибо, Итай. Большое спасибо. Что-то еще вспомнишь – позвони.
Я нажимаю на кнопку отбоя и звоню Бэнци. Но он не снимает трубку, зараза! А мы уже въезжаем в Иерусалим.
Едва успев войти и поцеловать Гая (за те три недели, что мы не виделись, он начал вставать, он уже почти совсем человек!), я сообщаю папе про Рони. Это необходимо для того, чтобы папа сбавил обороты и оставил меня в покое: у него обычно насыщенная культурная программа на дни моего приезда – не продохнуть, но сейчас я этого не вынесу. Папа оседает на диван (хорошо, что Гай на руках у Гили). «Мишка! Детка моя… Что же ты мне раньше не сказала? Как же это я последний узнаю такие новости… Я же волнуюсь. И я могу помочь. Неужели ты мне не доверяешь?» Гили огрызается: «Зээв, тебе не приходило в голову, что речь не о тебе, ты – не всегда главное действующее лицо!» И уходит на кухню скармливать Гаю тыквенное пюре. С тех пор как Гай родился, Гили стала нервной и раздражительной. И главный раздражитель – папа. Сам папа списывает это на гормоны: Гили до сих пор кормит грудью, хотя Гаю уже девять месяцев. У нас мало кто кормит после полугода, а многие с первого дня дают младенцу смесь в бутылочке. Я иногда с грустью думаю о том, что меня почти совсем не кормили, хоть мама и не виновата…
Папа продолжает охать и ахать, не знает, как меня утешить и чем помочь. Очень старается. Как всегда, чересчур старается. Расспрашивает про похороны, рассуждает про статистику суицида среди подростков (его всегда успокаивал научный подход), предлагает найти хорошего психолога, советует написать Рони посмертное письмо и выговорить ей всё что не успела… Я пресекаю папу, пока он не зашел слишком далеко:
– Пап, всё о’кей. Я в порядке. Правда. То есть не в порядке, но… более-менее. У меня только одна просьба: давай мы завтра останемся дома. Не пойдем в музей и не будем лазать по горам.
– А покататься на джипе по Иудейской пустыне? – спрашивает папа. – Там как раз все цветет, я думал, ты отвлечешься…
Но я уже выхожу из комнаты, чтобы взять поскорее на руки сытого, веселого Гая.
А потом, после обеда, когда мы с Гили гуляем с коляской и Гай засыпает, я вдруг без предупреждения выпаливаю то, о чем думаю с самого утра, – мои вчерашние безумные подозрения, которые больше не кажутся такими безумными:
– Я думаю, что моя подруга покончила с собой, потому что ее брат насиловал ее.
Гили серьезно на меня смотрит и хмурится и не говорит, что я сумасшедшая. Она вообще ничего не говорит, она слушает. Сбивчиво и путано я рассказываю Гили все: как Рути объявила нам про самоубийство Рони, а потом, на поминках, мама Рони отрицала, про то, что видел и слышал Итай накануне; и как на следующее утро рыдала Дафна; и как мне послышалось, что она кричит: «Я не виновата!» (а скорее всего, не послышалось); и про то, что Габриэль любил Рони и что его не было на похоронах, а накануне они поссорились; и про отвращение Рони к теме секса…
– Я просто сложила один плюс один, Гили…
– Может быть, Мишка, может быть… – задумчиво говорит Гили, и мне нравится, как она произносит «Мишка» с ивритским акцентом… – И все же, – продолжает Гили, – пока что это, скорее, один плюс половина… домыслы, догадки. Ты не можешь быть уверенной в этой версии, Мишка. По крайней мере пока. А если ты не уверена, то… Это очень серьезное обвинение. Для этого мальчика. Как его зовут? Габриэль?