– Мне это говорила Рони! Ты ей не верила…
– Конечно не верила! Подростковые фантазии. Что-то ей показалось, не так посмотрел, не так прикоснулся, а она потом себе напридумывала…
– Рони не из тех, кто придумывает…
– Ты меня, конечно, прости, Мишель. – От сарказма маска мамы Рони чуть оживает, а за сарказмом в глазах – ярость. – Ты меня прости, но я лучше знала свою дочь. Мне видней. И своего сына я тоже знаю, знаю, на что он способен, а на что не способен.
Я не собиралась плакать, я прекрасно знаю, что маме Рони нельзя показывать слабость, но не выдерживаю и плачу. Я понимала, что будет нелегко, но не предполагала, что мама Рони так быстро и так безоговорочно победит. Из последних сил всхлипываю:
– Ты просто сохраняешь лицо, поэтому ты не хочешь верить, не хотела, поэтому Рони нет, а ты все равно, до сих пор…
– Как ни старайся, я не буду твоим врагом, Мишель. – Мама Рони уже полностью собралась, губами маски отпивает кофе. – Я знаю, что тебе нужен враг, но я им не буду. А еще тебе потом будет очень стыдно. Но я тебя прощаю. Помни, что я тебя прощаю.
И тут, когда я собираюсь встать и броситься к двери, чтобы никогда больше не возвращаться в этот дом и никогда больше не видеть госпожу Брейман, в зал врывается папа Рони, Натан Брейман, – про него я почему-то забыла. У папы Рони недельная щетина, он в потертых трениках и грязной, потной футболке. Он стучит рукой по стене и кричит страшным голосом:
– Хватит! Хватит!
Теперь мне по-настоящему страшно: я никогда не видела папу Рони таким – а вдруг он меня убьет? Убьет за то, что посмела прийти к ним с такими обвинениями, когда у них горе. Правда, я не знаю, что он успел услышать, но, наверно, достаточно.
– Хватит! Хватит! Хватит! – орет папа Рони и сбивает в кровь свой кулак о бежевую стену зала, а я пытаюсь понять, успею ли пробежать к двери или он вцепится в мою одежду и повалит на пол. И вдруг я понимаю, что его «хватит» относится не ко мне, а к его жене – он смотрит прямо ей в глаза и орет свое «хватит!», а она застыла, но страха на ее лице нет. На нем вообще ничего нет. Потому что это не лицо, а маска. А потом вдруг маска рассыпается – на моих глазах. Из-под нее выглядывает настоящее лицо мамы Рони, лицо усталой и разбитой горем женщины. И она сразу спешит прикрыть это лицо рукой.
– Что вы от меня хотите? – говорит она глухим, хриплым голосом. – Что вы все хотите? Я тоже потеряла Рони, не только вы ее потеряли. Что ты хочешь, Мишель? Вкрутить нож посильнее?
– Нет, – говорю я с трудом: губы дрожат и не слушаются. – Нет, Хамуталь… Я пришла, потому что… Потому что есть Шани. И с ней может произойти то же, что и с Рони. В прошлый раз ты выбрала сына; может, хотя бы сейчас выберешь дочку?
Хамуталь отнимает руки от лица – она успокоилась; одной минуты хватило для того, чтобы восстановиться. И маска опять постепенно вырастает поверх лица… Как быстро она овладела собой! Я все еще дрожу и плачу, папа Рони прижимает к груди окровавленный кулак и что-то мычит, а мама Рони говорит ледяным голосом:
– Мы отправили Габриэля в школу-интернат. В Иерусалиме. Ему будет полезно сменить обстановку. Ты довольна? А теперь уходи, пожалуйста, не хочу больше тебя видеть.
Нет, я не довольна.
– Но ведь… ведь всё, как ты хотела? – спрашивает Бэнци по телефону. – Она же решила проблему…
– Ты шутишь? Бэнци, неужели ты не понимаешь? Она решила проблему, как Хамуталь Брейман. Она просто избавилась от Габриэля, и всё… Ей плевать на него так же, как было плевать на Рони.
– Хотя бы с Шани все будет в порядке…
– Я сомневаюсь, Бэнци. Я боюсь, что нет. Боюсь, что с Шани все в порядке не будет. Дело не в Габриэле, не только в Габриэле…
– Давай встретимся, Мишель. Где ты? У дома Рони? Скажи, где ты. Я приеду. Не молчи. Мишель. Алло! Мишель?!
Нажимаю на отбой. Не могу сейчас. Не могу. Прости, Бэнци.
Не знаю, сколько времени прошло и где я, куда забрела. Но в кармане гудит телефон, и надо ответить. Но сначала надо сесть. Сесть и найти телефон – черт, неужели я и правда спала на этой твердой, жутко неудобной скамейке? Телефон все гудит. Это бабушка, баба Роза. Спрашивает, когда вернусь домой. Скоро. Скоро вернусь. Телефон опять вибрирует. Что это? Сообщение от Бэнци. И семь неотвеченных звонков от него же. Потом. Потом… Какой же это парк? Ах да, парк имени Сары Аронсон, героической Сары, которая воевала на стороне англичан против турок еще до Британского мандата Палестины и погибла молодой. Никогда раньше не задумывалась о том, что у нас та же фамилия. А вдруг мы родственники? Точнее, родственницы?
Я не так далеко от дома. Если пешком, то полчаса. Как же я попала сюда? Неужели пешком? Пешком шла из Рамат-Гана в Гиват-Шмуэль? И который сейчас час? Уже темно. Вдруг темно, а было светло. Или не было? Восемь часов. Восемь часов вечера. Сколько же я проспала на этой скамейке? И сколько шла до нее? Мне холодно. Хотя я в той же замурзанной темной кофте, в которой была на похоронах Рони. Странно, не обратила внимания, что надела ее… Восемь часов, а я ушла около двенадцати. Неудивительно, что бабушка волнуется.
Как и в прошлом году, как и всегда, у пиццерии – толпа народу, у моей любимой булочной-кондитерской – то же самое. Вот-вот откроют. Запах – умопомрачительный. А я весь день не ела. У меня урчит в животе. Но стоять в очереди за свежим багетом, или халой, или булочкой, или круассаном? Исключено. Из динамиков несется пасхальная песня, обработанная в стиле хип-хопа: «Мы были рабами у фараона в Египте, а теперь мы – свободные, свободные люди…» Проникаю домой, где на кухне пьют чай и болтают мама с бабушкой, и, поскольку я все еще голодна, грызу привычный кусок мацы. Да, Песах вышел, но какая разница? Мы едим мацу, чтобы вспомнить рабство, а хлеб едим весь остальной год, потому что мы – свободные люди. Только это ложь. Тупое вранье. Мы не свободны. По крайней мере я. После маминой лекции на Седере я подумала, что если кто и свободен, так это нечестивые сыновья: как же, свобода и правда – они родственники. Только это не так. Я узнала правду, попыталась спасти Шани и поняла, что не могу. Про Рони я не знала и не могла спасти, а про Шани знаю и все равно не могу. Так какая разница? И свободней я не стала, совсем. Маца – это все, чего я заслуживаю.
К счастью, Бог – или Вселенная, или что там есть – думает иначе. Этой ночью меня награждают сном. Я наконец засыпаю. И под утро мне снится сон про Рони. Очень хороший и светлый. Она стоит на зеленом лугу, и в руках у нее персики. Она говорит: «Здесь очень много персиков, нектаринов, абрикосов и других фруктов, здесь всегда таммуз, просто очень здорово!» – и смеется. «Но ты же умерла, Рони…» – шепчу я. «Ну и что? Мне не было больно, поверь… всё в порядке». Это точно Рони: у нее всегда всё в порядке, даже у мертвой, я в этом не сомневалась. Так что я верю, что это она. Это правда Рони. Хочу ее обнять, но она убегает. Смеясь, как будто играет в салки. Я бегу за ней, но не могу догнать, хотя она совсем близко. И тут она кидает мне персик, спелый большой персик, и исчезает.
Просыпаюсь в хорошем настроении, если можно так сказать. Я в слезах, но это хорошие слезы. Хотя мне очень больно. Впервые просто больно, без примесей.
И это хорошо. Это правильно. Боли, Рони, боли.
Часть вторая
4Время говорить
Майка выворачивает наизнанку свой рюкзак – заляпанный, старый, со времен ее службы в армии. Из рюкзака на пол выпадают кошелек, мобильный, проездной, водительские права, замызганные шекели, расческа, помада, тушь, кубики шоколада и – отдельно – обертка от шоколадки, а также пустая коробка от сосательных конфеток «Тик-так».
– Черт! – ругается Майка. – Черт! Мишка, у тебя ничего нет? «Ментоса»? Жвачки?
– Не-а…
Как раз недавно мама, отрабатывая новую идею фикс – о здоровом питании, – основательно прошлась по кухне и выбросила все «вредное».
– Черт, черт! – повторяет Майка. Она пытается бросить курить. – Нет, ну что-то сосательное должно быть в этом доме! – кричит Майка и бросается, как разъяренный бык, на кухонные шкафчики. Еще немного, и она разгромит кухню.
– Подожди! – Я бегу в свою комнату. Возвращаюсь с клубничным чупа-чупсом, завалявшимся со дня рождения. (Бэнци подарил мне жестяной бидон, доверху набитый сластями: шоколад я съела за неделю, но чупа-чупсы не очень люблю, поэтому парочка осталась на память.) Майка кривится – она тоже не фанат чупа-чупсов.
– Мне пять лет, по-твоему? – фыркает она, но разворачивает конфету и сует в рот. Изо рта Майки торчит пластмассовая палочка, и это очень смешно. Майка успокаивается. Даже вспоминает, зачем приехала. – Ну что, Мишка? Нравится тебе что-нибудь из моего барахла?
Майка выходит замуж и съезжает со своей квартиры. Это наша главная семейная новость.
– Хочу избавиться от всего ненужного. Если я что-то не напяливала лет пять или шесть, значит, уже, видимо, не напялю…
– Блин, Майка, это же надо как минимум померить…
– Зачем? По комплекции мы похожи. Правда, я не настолько тощая и ты здорово вымахала в последнее время, но… Ладно, черт с тобой, развлекайся. – И изящным жестом босой ступни, под звон браслета на щиколотке, подвигает ко мне мешок с одеждой.
– Майка, это пахнет каким-то средством от клопов, твое барахло нужно перестирать перед тем, как…
– Какой же ты стала занудой, Мишка! А тебе ведь только шестнадцать! Узнаю своего братана…
Еще год назад я бы оскорбилась за сравнение с папой, но теперь просто пожимаю плечами.
– Сделаешь кофе? – По своему обыкновению, Майка не задерживается на одной теме.
Киваю, ставлю воду на огонь. И – по ассоциации – вспоминаю: сегодня же Лаг ба-Омер[58]! Не просто случайный школьный выходной, а Лаг ба-Омер!
– А ты будешь жечь костер? – спрашиваю.
– Еще чего! – фыркает Майка. – Сегодня вечером моя смена в баре. Да и что за радость такая? Дым, гарь… Обязательно какой-нибудь идиот подожжет что-то не то и устроит пожар…