Время говорить — страница 32 из 51

Пешком из Рамат-Гана я шла домой далеко не впервые, это меня не испугало. Пугало совсем другое – все, что я успела в подробностях вспомнить и обдумать по дороге домой: вчера вечером я впервые в жизни напилась, грубила незнакомому парню, солдату, потом приставала к нему (точнее, открыто предложила переспать, что еще хуже), выложила ему кучу откровенных вещей про себя и свою семью (а это точно не может способствовать желанию завести со мной романтические отношения). А он при этом не рассказал ничего. Ничего личного. В основном шутил, дразнил меня. Или внимательно слушал. А может, и не так внимательно. Может, из вежливости не прерывал пьяного потока сознания… Мне захотелось одновременно две противоположные вещи: никогда больше не встречать Томэра и чтобы он немедленно позвонил.

Номер телефона я, конечно, не оставила, но, в конце концов, его не так сложно узнать: не только в классе Офира, но и во всей нашей школе только одна Мишель… Суббота прошла, а Томэр не позвонил. И в воскресенье тоже не позвонил. Вечером мы праздновали Новый год с мамой и Сарит, маминой начальницей, ставшей ее близкой подругой. Я отсутствовала. Машинально макая куски яблока в мед, пока не закончились, и поглощая их, думала о той единственной откровенной истории, которую рассказал Томэр, и гадала, можно ли считать это знаком близости, доверия или хотя бы расположения. Где-то между моими откровениями про папу с мамой и рассказом о Рони я вдруг увидела на стене портрет молодого сержанта, немного похожего на Томэра и сильно похожего на Офира.

– Мой дядя, мамин брат. – Томэр поймал мой взгляд. – Погиб в Ливанскую войну. Я его не помню…

– Тоже Гивати?

– Голанчик.

– Голани[66], Гивати – почти то же самое…

– Да ну.

– В том смысле, что элитные войска и…

– Да понял я. Моя мама тоже так считает. Она страшно не хотела, чтобы я шел в боевые войска, просто умоляла.

– Но ты ее не пожалел…

– Если все будут так рассуждать, у нас просто не будет армии. В каждой семье есть погибшие. Почти.

– А почему этот портрет висит у тебя?

– Так мне захотелось.

Я поняла, что дальше спрашивать не стоит, и отпила еще глоток вина, стараясь не смотреть на Томэра, чтобы он не заметил, как сильно мне хочется до него дотронуться…

– По-английски говорят «Пенни – за твои мысли», но я готова дать десять шекелей, детка! – Прокуренный голос Сарит пробился сквозь пелену воспоминания, и оно лопнуло как мыльный пузырь.

– Маловато, – хмыкнула я, – за сто я подумаю.

– Какая у тебя жадная дочка! – хохотнула Сарит, обратившись к маме.

– Она просто высоко ценит свои мысли, – улыбнулась мама.

– Вот это правильно! – Сарит одобрительно хлопнула меня по плечу. – Но что-то мне подсказывает, что именно сейчас Мишель думала не о Достоевском…

– Как же меня все достали с Достоевским! – взорвалась я, но это только вызвало хохот у мамы и у Сарит.

– Точно, я же забыла, что Зээв… – начала было Сарит, но тут же смолкла.

Зато засмеялась я: было трудно не заметить, что Сарит, которая никогда не видела папу и знала о нем исключительно со слов мамы, но любила подтрунивать над ним, была на него похожа простодушной прямолинейностью, временами принимающей форму бестактности. При этом и папа, и Сарит – интеллектуалы… Можно было сказать, что мама сближается с людьми определенного типа, но во всем остальном Сарит с папой были совсем не похожи. Прямая, резкая, очень деловая и конкретная Сарит всегда знала, чего хочет, и прямо заявляла об этом (часто не выбирая выражений), однако была добрейшим человеком: помогала знакомым и незнакомым людям, обожала делать подарки. А еще у нее четыре собаки – одна эта деталь сразу меня подкупила. Коренастая, чуть полноватая Сарит коротко стриглась и не закрашивала седину. И вообще не красилась. И любила простую одежду, без затей. Но всегда подмечала мамины и мои наряды. Все это мне очень нравилось.

Словом, дружба мамы и Сарит меня радовала: я чувствовала, будто «передала» маму Сарит, и теперь она несет за маму ответственность, а не я. Конечно, я так не формулировала, даже для себя, и было в этом ощущении нечто непроговоренное и неосознанное, но с тех пор, как в нашей жизни появилась Сарит, мне стало легче, это точно. Поэтому я прощала Сарит ее чуть грубоватую прямоту, и фамильярность, и то, что она называла меня деткой, а когда я просила ее перестать, рассеянно говорила: «Конечно, детка!» Несмотря на свою повышенную брезгливость, прощала ей даже неряшливость: она вечно смахивала на брюки пепел сигарет, а еще на ее одежде были пятна – от кофе, кетчупа, варенья, от чего угодно. Но она так по-детски смеялась своим громким, довольно низким смехом над собственной неуклюжестью, что эта неуклюжесть невольно становилась частью ее обаяния.

Бесило только одно: мама, даже помешавшись на правильном питании и здоровом образе жизни, разрешала Сарит курить дома, и после каждого ее визита квартира пахла как пепельница. Говорить об этом с мамой было бесполезно. «У всех свои недостатки, – твердила мама. – Сарит чувствует себя хорошо, когда курит, для нее это как конфеты для ребенка, не могу у нее это отнять, даже на время…» «Но у своего ребенка ты конфеты отняла!» – кипятилась я (мама действительно перестала покупать сладкое, мне приходилось лакомиться тайком, на карманные деньги). Одно время мне казалось, что мама жалеет Сарит за то, что у нее нет детей и никогда не было мужа, относится к ней как к ребенку, но потом поняла, что всё наоборот: это Сарит окончательно и бесповоротно взяла над мамой шефство и мама не жалеет Сарит, а восхищается ею и поэтому прощает маленькие слабости…

На следующий день в девять утра зазвонил домашний телефон, и недовольный голос разбуженной мамы позвал меня. Я догадалась, что звонит Томэр, что сейчас услышу его глубокий баритон, и надеялась, что сонная мама не заметит глупой улыбки на моем лице.

– А я думал, ты напишешь свой телефон помадой на зеркале… – Томэр опять подтрунивал надо мной.

– Какого ты обо мне плохого мнения. К тому же у меня нет помады.

– Теперь у Офира на меня компромат, и всё из-за тебя. Придется тебя наказать.

– О, интригуешь. А как именно?

– Узнаешь. Давай, надевай трусики и готовься. Через полчаса за тобой заеду.

– Почему ты считаешь, что я сплю без трусов?!

Но Томэр уже повесил трубку.

Он заехал за мной на старой обшарпанной «мазде», по виду – его года рождения. Но это было неважно: он уверенно держал руки на руле и бросал на меня взгляды, когда смотрел в правое зеркало, и мы были вдвоем, на свидании (вроде как на свидании)! Рассмотрев его при свете дня, я удивилась: Томэр был совсем не в моем вкусе. Мне обычно нравились смуглые, черноволосые и темноглазые. Томэр был шатеном со светлыми бровями, а в его небритой щетине проскальзывала рыжинка. Глаза были серо-голубыми, неяркими. Но что-то в его голосе, интонациях, жестах делало его невероятно привлекательным, а что именно – я никак не могла понять.

Томэр тоже внимательно меня рассматривал, не только через зеркало, но и напрямую, не скрывая. С легкой улыбкой. Меня это даже разозлило.

– Хватит меня изучать, я не насекомое!

– Конечно нет. Ты определенно млекопитающее. Зверек.

– Я же тебе запретила так называть меня!

– Запретила? Правда? – Томэр засмеялся, как будто я рассказала анекдот.

На мои вопросы, куда мы едем, он тоже отшучивался, а ехали мы долго, часа два. Томэр припарковался рядом с полувысохшим ручьем. Холмы вокруг, выжженные беспощадным летним солнцем, еще не начали зеленеть, а кроме холмов и камней, громадных кактусов и агав, там ничего не было.

– Ты меня собрался принести в жертву или изнасиловать и убить? – спросила я, когда мы вышли из машины.

– Не надейся, – хмыкнул Томэр.

– Просто не понимаю, чем еще тут можно заняться…

– Ты взяла кроссовки?

– Не-е-ет. Про кроссовки ты ничего не говорил, только про трусы.

– У меня есть еще пара! Лови.

Помимо кроссовок Томэр достал из багажника рюкзак и две литровые бутылки воды.

– Ты серьезно?

– А что?

– О… это у вас семейное помешательство, что ли, – на походах? Только не говори, что ты тоже был в Цофим!

– Не сомневайся.

– И вожатым?

– Ну конечно. А ты правда не видишь, как тут красиво?

– Нет. Еще зимой или весной, когда все цветет… А так – пустыня и камни. Что тут красивого?

– Потом поймешь.

После того как мы одолели примерно треть маршрута, стала получать удовольствие. Мне нравился ритм нашей ходьбы, и то, что мы в основном молчали, и то, как Томэр подавал мне руку на крутых спусках и подъемах, и как он отпил из моей бутылки, и как разжег костер и приготовил на нем картошку и сосиски – ничего вкуснее я не ела! «Это мое любимое место», – сказал Томэр. Я так и не поняла, почему Томэру так нравится это место и почему он считает такой ландшафт красивым, но поняла главное: я много для него значу. И стало совершенно плевать, что вместо кино, или кафе, или пляжа я полдня таскалась по пустыне, – я была готова полюбить и пески, и камни, и выжженную траву.

Солнце уже садилось, когда мы вернулись к машине. Точнее, если бы мы были на море, мы бы увидели, как оно садится, а в этой местности я догадалась по чуть изменившемуся цвету неба. Я села, захлопнула дверцу и заметила, что Томэр не спешит пристегиваться и заводить мотор. Подумала: сейчас он должен меня поцеловать. Пусть без заката, и от меня, вероятно, пахнет потом, и саднит палец, уколотый о кактус (нечего размахивать руками во время ходьбы!), но все равно более идеального момента не найдешь… Но Томэр не поцеловал меня. Он о чем-то думал. Потом сказал:

– Я хотел бы попросить тебя стать моей девушкой… но не могу.

– Почему? – спросила я, чувствуя, что глаза наполняются слезами – от неожиданности я совсем перестала управлять собой.

– Мишель… меня же посадят…

Ну все! Он еще и считает уместным шутить. Я вышла из машины, хлопнув дверью.