энци – их место заняла моя односторонняя переписка с Томэром… Осенняя ссора с Бэнци оказалась самой длинной за всю историю нашей дружбы: мы помирились только в мой день рождения, 1 декабря. Но наши отношения уже не были прежними: в них появилась натянутость, отстраненность, а теплая шутливость перешла в едкий сарказм…
Я гадала: куда же Томэр повезет меня на этот раз? Ведь вечером по холмам и пескам не ходят. Оказалось, Томэр едет встречаться со старым другом, а меня просто берет с собой – в качестве кого? Он не говорил, и я бы скорее умерла, чем задала такой вопрос. Томэр с Лиором вместе учились в школе, и, как я поняла, Лиор не пошел в армию по идеологическим соображениям. То есть убежденный пацифизм – настоящая причина, а формально он долго рассказывал армейскому психиатру о своих мыслях про суицид и в итоге добился «профиля 21»[69]. Это было единственное, что Томэр сообщил мне до встречи, причем совершенно спокойно, без осуждения и без какой-либо эмоциональной окраски. Меня это впечатлило: у нас армия – одна из главных «священных коров»; многие таких людей, как Лиор, смешивают с грязью, называют предателями или обидным словом миштамтим[70]. У Томэра, служащего в боевых войсках, в самом опасном месте, казалось бы, есть право на такое суждение, но он, похоже, принимал позицию Лиора. Когда я сказала об этом, Томэр только пожал плечами: «Мы все разные. И Лиор правильно сделал: он хиппи, он бы в армии не выжил, уж я-то знаю».
Я ожидала увидеть парня с синими или зелеными волосами до плеч, в пирсинге и тату, но, очевидно, Томэр имел в виду, что Лиор – хиппи в душе. Он был одет нейтрально и неприметно, и волосы были коротко пострижены. Он бросил мне «привет», а потом даже не смотрел в мою сторону, как будто я неодушевленный предмет, и через час мне самой стало казаться, что я превратилась в кресло или в чайную ложку. Томэра тоже не очень волновало, участвую я в разговоре или нет. Он заказал мне кофе с пирожным и переключил внимание на Лиора, хотя время от времени пересекался со мной взглядом и подмигивал, чтобы я не совсем скучала, но это меня не приободрило, а наоборот: со мной опять обращались как с ребенком. Участвовать в разговоре я никак не могла: они обсуждали школьных друзей (кто чем занимается, кто где служит), карьеру Лиора (он учился на джазового пианиста) или ситуацию в Газе. Последняя не давала Лиору покоя.
– Вот объясни мне: что эти люди там делают?
– Они там живут.
– Но зачем? Зачем так держаться за этот клочок земли? Государство вбухивает столько денег и ресурсов, чтобы защищать горстку евреев на арабской территории… Чокнутые фанатики!
– Да перестань. Они ощущают себя последней точкой опоры. Они защищают тыл, а если мы уйдем из Газы, тыл сдвинется вглубь страны, вот и всё.
– Ну да, конечно! Это ты пытаешься здраво рассуждать, а они чокнулись на своем сионизме: типа Господь завещал нам эти земли, это еврейские земли, потому что так сказано в Торе, и бла-бла-бла…
– Лиор, ты несешь бред. Я там служу почти год. И далеко не все там живут по идеологическим причинам. Там же огромная теплица, до фига всего выращивают…
– Теплица! Счас расплачусь! Дорогая теплица, кровью политая…
– …и синагога! И школа! И супермаркет! Это довольно большое поселение, Лиор. Как их всех оттуда выселить, как ты себе это представляешь?..
– Как им только совесть позволяет продолжать там жить, зная, что люди постоянно рискуют жизнью, защищая их?
– Ты меня не слушаешь. Где им еще жить? Это их дом. Нецарим ведь строился довольно давно, кажется, в девяносто третьем. Тогда были другие отношения с Газой, и на поселение возлагали большие надежды: что наладятся торговые связи, что это будет форпост мира, сближения, соседских отношений…
– Но вышло не совсем так! Мягко говоря…
– И виноваты жители Нецарим?! Знаешь, они нам очень благодарны. Когда выходят из домов на утреннюю молитву, то выносят для нас бидоны с кофе с чем-то вкусненьким…
– Потрясающая плата за жизнь! Слушай, вот честно скажи – ты никогда себя не спрашивал: «А что я здесь делаю? Почему я здесь?»
– Нет, не спрашивал.
– Ни разу?
– Послушай… до того как меня определили в Нецарим, я три месяца служил в Нисанит – кибуце у самой границы с Газой. У забора стояла вышка, на которой мы дежурили. А рядом – генератор электричества, из-за него ничего не слышно, он все глушит. Как-то ночью два террориста воспользовались туманом: при помощи веревочной лестницы перелезли через забор и спрятались в зарослях. Одна из жительниц кибуца вышла на утреннюю пробежку, они ее убили и спрятали труп в кустах. В это время приехала новая смена. Солдат, которые должны были сменить нас, дежурных, привезли на джипе, и на дороге они увидели пятна крови. Среди них был медик, русский, его звали Дмитрий: он соскочил с джипа, чтобы выяснить, кому нужна помощь, и тут один из террористов вышел из-за кустов и бросил в него гранату. Террористов, конечно, сразу же расстреляли, но медик тоже не выжил. И женщина… Это было самое худшее утро в моей жизни. В такие минуты говоришь себе: на территорию Израиля проникли террористы, это случилось совсем недалеко от места, где я дежурил, и я не смог предотвратить это! Я не могу дать стопроцентную гарантию, что смогу защитить жителей. И от этого чувства беспомощности очень хреново, очень. И, признаюсь, тогда я подумал: почему эти люди продолжают жить здесь, строить семьи, рожать детей…
– Вот видишь! – торжествующе вскрикнул Лиор.
– Но я никогда не спрашивал себя, почему я здесь. Это просто моя обязанность, мой долг, моя работа. Государство предоставило людям эту территорию для жизни, и они там живут, так уж получилось. Как же я их брошу там, беззащитных?
– Так вот мой вопрос: зачем нужно государство…
– Лиор! – Томэр чуть повысил голос. – Давай лучше поговорим о Дюке Эллингтоне…
На Эллингтоне я перестала слушать: сконцентрировалась на собственных ощущениях. Мне было интересно слушать их разговор, но я чувствовала себя ненужной и лишней… Да, Лиор так же, как и я, мало что знает про боевые войска, но у него хотя бы есть свое мнение, а я настолько всегда находилась вне политики, вне политической реальности (возможно, потому что с детства надоели папины препирательства с дедушкой Сёмой), что ухитрилась вырасти не только аполитичной (что в Израиле само по себе достижение), но и в почти полном неведении обо всех этих вопросах. Был, конечно, короткий период увлечения политикой во время детской влюбленности в Бэнци, но потом, когда мы стали дружить, мой интерес угас, и Бэнци часто дразнил меня за полное невежество в этих вопросах, называл инопланетянкой…
Когда мои сверстники слушали политические дебаты и читали газеты, меня больше занимали депрессия мамы и вероломство папы. Мне казалось, что я гораздо взрослее их всех, и я презрительно смотрела на них свысока. А теперь оказывается, что это я – маленькая, нелепая, инфантильная, не знаю, что творится у меня под носом (а в нашей крохотной стране «под носом» всё: от границы с Иорданией до кромки Средиземного моря), не знаю ничего о настоящей жизни, живу книжками, фильмами, спектаклями – только не в существующей реальности, и до сих пор жалею себя и ношусь со своими семейными травмами… Возомнившая себя страдалицей избалованная маленькая девочка, ничего не знающая о жизни… Вдруг стало стыдно за свои письма: что он должен обо мне думать? Он там рискует жизнью, защищая людей, а я ему пишу про жучков и про закат… Еще никогда я не чувствовала себя такой ничтожной, ненужной и глупой, как во время встречи Томэра с Лиором.
А когда мы ехали домой, почему-то вспомнила об этом злосчастном поступлении в «Тельма Елин»: как, нацепив на себя старый платок бабушки Розы и заучив самый лучший, самый новый ивритский перевод, я заламывала руки и бубнила, обращаясь почему-то к главному в комиссии: «Зачем вы говорите, что целовали землю, по которой я ходила…» А потом после фразы «Я не знала, что делать с руками…» долго смотрела на свои ладони, демонстрируя их комиссии и надеясь, что они заметят, какие у меня красивые кисти рук и пальцы (единственная часть тела, которая мне в себе нравилась). Затем опять бубнила: «Я – чайка. Нет, не то…» – и выдержала такую паузу, как будто забыла текст, а под конец, все еще обращаясь к главе комиссии, бодрому, но почти спящему старичку, который аж подскочил, когда я вцепилась в его руку и завопила: «Я теперь знаю, понимаю, Костя… Умей нести свой крест и веруй!» Глава комиссии выдернул руку, и я поняла, что он ни капельки мне не верит, а тетенька слева от него с желтым никотиновым лицом поморщилась, когда я напоследок закрыла себе платком лицо, как вуалью. (Потом, получив письмо с отказом и горько рыдая, я не раз спрашивала себя, какой черт попутал меня выбрать для экзамена именно этот монолог, который я не понимала и не любила, вместо чего-то современного и комического, ведь все говорили, что я смешная, почему мне так хотелось играть именно драму? Почему мне всегда хотелось не того, что давалось легко, а того, что не давалось вообще или с трудом?..) Вспомнила, и почему-то стало стыдно перед Томэром, хотя это было почти два года назад, и с тех пор я расхотела становиться актрисой, да и Томэр про это ничего не знал, хоть про что-то я догадалась не рассказывать…
Томэр не перебивал моих мыслей, мы оба молчали. Когда он высадил меня у дома и вместо поцелуя потрепал по щеке, как ребенка, я подумала: может, он для этого и взял меня с собой, чтобы я раз и навсегда поняла, какая между нами пропасть?..
В следующие дни я ему не звонила, но от Офира случайно узнала, что Томэр должен приехать на Суккот, не на всю неделю, конечно, но на два последних праздничных дня. А случайно я узнала, потому что Офир, казалось, был не в курсе моих странных отношений с его братом; по крайней мере он не подмигивал многозначительно при встрече или при упоминании Томэра (а упоминал он его по-прежнему на каждом шагу) и вел себя как обычно. Зато я стала невольно искать его компании: теперь даже в надоедливых монологах про армию я находила интерес, потому что это напоминало мне о Томэре, не говоря уже о том, что Офир был