ятно, даже религия.
Сушу феном Майкино летнее платье, которое особо понравилось, а Майка дико на меня смотрит: совершенно неоправданная трата электричества, когда за окном такая жара. Однако вещи, вывешенные на просушку час назад, все еще не высохли, не говоря уже о тех, которые висят на стульях… Майка нервничает и раздраженно бормочет: «Та-а-ак, купить новый чемодан я уже не успею…» Пытаюсь заболтать ее, чтобы отвлечь, и говорю:
– Знаешь, когда я думаю про этот год, понимаю одну вещь: иногда то, что кажется плохим, оказывается хорошим. И наоборот… Возьми хотя бы папу. Гили оказалась права: с тех пор как она от него ушла, он много чему научился. Готовить, например, и всякое такое. И гораздо больше времени с Гаем проводит…
– Гораздо больше времени? Гай практически только с ним и живет, а эта твоя Гили всюду шастает, свободная не только от мужа, но и от ребенка…
– Но ведь было все ровно наоборот. И с Гили, и с мамой… Так что это в каком-то смысле справедливо. К тому же папа не страдает. Из-за Гили, конечно, страдает, но… Гай стал для него важней, чем Достоевский, такого с ним еще не случалось…
– Может быть, Мишка, может быть… – Кажется, Майка меня не слушает.
– Когда Гили ушла от папы, мы все думали: какой кошмар! А оказалось, это к лучшему. Точней, папа изменился к лучшему. Понимаешь? Иногда плохое и хорошее – это одно и то же.
– Далеко не всё, – говорит Майка, – не всё…
И я знаю, о чем она думает.
В январе умер дедушка. Не дедушка Сёма, а другой, папин папа. Собственно, я никогда его за глаза дедушкой и не звала, так и говорила: папин папа (а про бабушку – папина мама), а в глаза называла обоих по имени: Фима и Галя. Мы редко виделись, несколько раз в году, и на наши отношения всегда влиял папин застарелый конфликт с ними, а папа еще и уверял меня, что они гораздо больше любят других внуков, детей папиного брата Гершона. Я не особо переживала, это понятно и неудивительно: тех внуков папины родители видели ежедневно, они их вырастили. А у меня были баба Роза и деда Сёма – они главные бабушка и дедушка, а папины родители – это папины родители. Но как только папин отец умер, он сразу стал дедушкой. Именно так папа об этом сообщил. Он позвонил и сказал: «Дедушка умер». Не «мой отец», не «Фима», а именно «дедушка».
Никто этого не ожидал, включая меня. Я все эти годы боялась за дедушку Сёму: он гораздо старше Фимы, у него куча болячек. А умер дедушка Фима. Внезапно, от разрыва аорты. У папы по телефону был странный голос. Он не мог переварить эту новость. «Мне казалось, впереди еще много времени, – признался папа, – что мы успеем все наладить, что я смогу его простить… А теперь он умер, и я понял, что давно простил и что прощать было нечего, но сказать ему об этом уже не смогу…» «Поплачь, папа, поплачь, тебе станет легче», – сказала я, мне было его страшно жалко: сначала уходит Гили, а теперь – такое. И папа признал, что был не прав, – это означало очень высокую степень потрясения, никогда раньше я не слышала от него ничего подобного.
А потом были похороны. Не в том поселении, где жили Фима с Галей, – там не было кладбища, – а в Иерусалиме. До этого я была только на похоронах Рони и до сих пор вспоминаю этот день как один из худших в моей жизни. Но похороны дедушки не были настолько трагичными, просто невероятно эмоциональными и событийными, и этот день, как ни странно, связан у меня с хорошими воспоминаниями. Когда я думаю об этих похоронах, они кажутся мне сном, несуществующим фильмом двойного авторства – Феллини и Вуди Аллена…
Во-первых, все встретились. Буквально все. Мама встретила Гили, мы все встретили Гершона и его семью… Гершона я сразу узнала: он похож на папу, только меньше седых волос, и он гораздо веселей. Я представляла его совсем другим: хмурым, серьезным, – но оказалось, что у него, наоборот, самый легкий характер в семье. Хотя повода для веселья не было, Гершон всем доброжелательно улыбался, пару раз шутил, чтобы снять напряжение, и заражал всех своей доброжелательностью. Организация похорон и поминок тоже была на нем – он всем руководил. А еду – вкусную и разнообразную – приготовила его жена Хая, тоненькая и худенькая, как будто и не рожала десятерых детей… Дети самых разных возрастов активно во всем участвовали и помогали. Хотя меня интересовали кузены и кузины, их было слишком много, и я поняла, что в этой обстановке вряд ли смогу не только полноценно с ними познакомиться, но даже запомнить имена. Поэтому сосредоточилась на папе. Напряженный, с опущенной головой, не зная, куда деть руки, он подошел к Гершону, выдавил из себя: «Это моя дочь Мишель…» – и умолк. Гершон воскликнул: «Какая красавица!», положил руку папе на плечо как ни в чем не бывало, как будто в последний раз они виделись вчера, а не двадцать лет назад, и добавил: «Готовься, тебе скоро читать кадиш»[73]. «Мне?» – растерянно спросил папа. «Конечно, ведь ты старший сын. Или я что-то перепутал?» – улыбнулся Гершон.
И тут папа сделал шаг вперед, и они обнялись, и папа заплакал – впервые с тех пор, как умер его отец, – и Гершон тоже заплакал. И даже я чуть не заплакала и почувствовала, будто нахожусь в каком-то фильме, а еще – что это почти как моя любимая сцена из Торы, в которой Йосеф прощает своих братьев, только тут непонятно, кто кого прощал; наверное, обоюдно…
Потом я заметила маму. Она не виделась с папой три с половиной года. Да и с его родителями все это время не общалась: после развода, когда маму накрыла депрессия, они боялись напрямую ей звонить, справлялись у меня о ее самочувствии. Мама была в узком черном платье до колен, накрашенная, высокая даже без каблуков и очень красивая. Сперва она выразила соболезнования Гале, папиной маме, и только потом подошла к папе. «Прими мои соболезнования, Володя», – сказала она, глядя ему в глаза, и я обратила внимание на ее светский, отчужденный тон и на то, что она назвала папу Володей (раньше всегда называла Зээвом). А папа смотрел на нее, как будто не верил своим глазам, как будто не узнавал, хотя я упоминала, что мама собирается на похороны. В конце концов папа пробормотал «спасибо», мама отошла и столкнулась нос к носу с Гили, которая вбежала на кладбище в черных кроссовках и черной трикотажной рубахе огромного размера, как будто с чужого плеча. Гили расплылась в улыбке, и я заметила, что у нее на носу выступили веснушки, хотя обычно они появлялись только летом. «Привет, Лили! Я тебя сразу узнала: Мишка очень на тебя похожа!» – «Привет, Гили! Я тоже тебя узнала!» Мама засмеялась и, к моему удивлению, протянула Гили руку, та ее горячо пожала, и я впервые сообразила, что их имена – Лили и Гили – рифмуются, и подумала, что это смешно и немного пошло, и, если бы я была писателем, никогда бы такую деталь не внесла в роман…
Мама подошла к папиным друзьям, ее давним знакомым, а Гили обняла папу, что-то шепнув ему на ухо, но он довольно быстро отстранился от нее и сухо поблагодарил. «А где Гай?» – спросила Гили. «Где-то бегает», – ответил папа. «Прости, что исчезла во вторник, подумала, что присутствие Гая поможет тебе пережить горе и…» Папа демонстративно повернулся к Гили спиной. «Мишка, – обратилась ко мне Гили тем самым теплым и уверенным голосом, которым всегда говорила со мной в прежние времена, как будто не было того ноябрьского телефонного разговора, – ты в порядке?» Она слегка коснулась моей руки, и мне захотелось обнять ее и вдохнуть запах ее духов, свежих, чуть сладких и зимних, очень подходящих этому зимнему дождливому дню. Но я просто кивнула и пошла вслед за папой. Но папы уже нигде не было видно. И я почувствовала, что кто-то обнимает меня сзади. Это была Гили, она догнала меня. «Мишка, – сказала она серьезно, посмотрев мне в глаза, и я поняла, что переросла ее, а скоро, наверно, стану еще выше. – Мишка, ты же знаешь, что я тебя люблю!» И тут я бросилась к ней на шею и заплакала – то ли о дедушке, то ли о папе, то ли о себе.
Примирение папы и Гершона и встреча с Гили настолько поглотили меня, что я не сразу заметила отсутствие Майки. Обратила на это внимание, только когда увидела, что бабушка Галя шепчется с папой и Гершоном, друзья и знакомые семьи переглядываются, а раввин нервно смотрит на часы и переминается с ноги на ногу. Без Майки, понятно, нельзя было начинать, но где она, никто не знал. Папа безуспешно пытался ей дозвониться: она не брала трубку… Прошло еще полчаса, решили больше не ждать. И тут, в самом начале церемонии, Майка явилась: в солнечных очках на пол-лица (хотя погода была совсем не солнечная), черном длинном плаще, из-под которого виднелись голые ноги в черных туфлях, и пьяная настолько, что даже я это сразу поняла. Она кинулась к свежевырытой могиле, куда только что положили дедушку Фиму, но папа успел вовремя перехватить ее и все оставшееся время крепко держал под руку, чтобы она никуда не могла рвануть. За исключением того времени, когда он читал кадиш по дедушке, – тогда он молча передал Майку мне, и я вцепилась в широкий рукав ее плаща, стараясь дышать в сторону, чтобы не вдыхать запах перегара.
Потом мы поехали на поминки в дом дедушки с бабушкой и дважды останавливались по дороге: Майку выворачивало. «Что ты пила, Майя?» – спросил папа. «Колу с ромом», – ответила Майка. Папа, отняв одну руку от руля, протянул ее Майке, и та нехотя отдала ему кожаную фляжку. Папа понюхал и поморщился: «Ты хотела сказать, ром с колой?» Больше он ничего не добавил. Даже у папы не хватило духу ругать Майку: на ней лица не было, точнее, то, что виднелось из-под гигантских солнечных очков, трудно было назвать лицом… Ее губы застыли в горестной усмешке, как будто она одновременно оплакивала дедушку и смеялась над абсурдом этой ситуации, а может, одновременно оплакивала себя и смеялась над собой. Для Майки, младшей, любимой, избалованной дочери, смерть дедушки была гораздо бо́льшим ударом, чем для ее братьев. Тем более с матерью у нее были сложные отношения. Когда мы наконец доехали, Галя сказала с укором: «Вы опоздали!» И поморщилась, посмотрев на Майку, и тут же отвернулась, как будто даже видеть ее не в силах. Только бросила через плечо: «Надень чулки, ноги замерзнут».