Время говорить — страница 44 из 51

Дню независимости предшествует День памяти – день скорби по солдатам, павшим во всех израильских войнах и военных операциях. В этот день с вечера, а потом утром звучит сирена, и на минуту вся страна замирает: автобусы, такси, пешеходы – все-все-все стоят, склонив головы, или сидят за рулем с ногой на тормозе и думают о погибших. А вечером День скорби переходит в праздник – День независимости: гриль, фейерверки, бесплатные концерты рок-групп во всех парках… Недавно я обсуждала это с мамой: то, что мы так быстро переходим от грусти к веселью, – такая национальная особенность и не кажется ли ей, что скорбеть один день в году, а потом тут же плясать в припадке веселья – это маловато.

Мама сказала:

– Это очень человечно, Мишка. Если бы мы весь год скорбели и рыдали, жизнь прекратилась бы, и получалось бы, что нас уже победили, уничтожили… А так… Именно перед весельем, перед праздником нам напоминают, какой ценой достались победа и свобода, какая цена Государства Израиль…

– Думаешь, цена адекватна? Лично меня эти цифры пугают: если считать относительно населения, процент огромный, а в Войну Судного дня и сами цифры зашкаливают…

– Не забывай, – ответила мама, – что у нас есть еще один день скорби – Йом а-Шоа[88]: он напоминает о цене отсутствия государства… По-моему, цифры несравнимы…

Странная у нас, конечно, семья: дедушка с бабушкой – правые, папа с Майкой – левые, их брат – религиозный поселенец, Гили – крайне левая (если все еще можно считать ее частью семьи), у бабушки Гали нет особого мнения, но она расистка – не любит эфиопов и восточных, про маму – непонятно, а я еще недавно не знала, кто у нас министр безопасности, и разбираюсь в политике примерно наравне с Карамазовым (он всегда лает на бородатых мужчин, так что какие-то воззрения у него, наверное, есть). В общем, портрет Израиля в миниатюре. Кроме меня, конечно. Таких неопределившихся мало. Я задаю вопросы. Только и делаю, что задаю вопросы. Я все тот же нечестивый сын, ничего не изменилось…

Про то, что скажу Томэру, я думала, даже когда звучала сирена в День памяти, – было стыдно, но ничего поделать с собой не могла. Волнение за Томэра и мысли о том, что в операциях и войнах гибнут в основном такие, как он, – молодые, привлекательные, – только обострили мои переживания и усилили чувство отречения и пылкого, почти буйного согласия на жертвенную, одностороннюю любовь. Но вот День памяти перерос в День независимости, размылся в криках, звуках хлопушек, вечернем фейерверке и дымном от гриля небе, а Томэр все не звонил. Наверно, испугался, что я устрою мелодраматичную сцену, ведь он не знает, о чем хочу с ним поговорить… Я надела рваные голубые джинсы и белую майку и поехала в парк Яркон: наш класс собирался там послушать концерт легендарной и давно распавшейся группы «Типекс»[89], которая решила одноразово собраться и выступить в честь круглой даты (Израилю исполнялось 55 лет). В последнее время одноклассники опять стали общаться со мной как ни в чем не бывало – все рассосалось само собой без усилий с моей стороны, а возможно, именно благодаря отсутствию этих усилий.

Я надеялась увидеть Офира и как будто невзначай поинтересоваться Томэром; а может, он тоже присоединился к брату (хотя вряд ли, конечно, но вдруг)… Выехала я поздно, и к моему прибытию «Типекс» доигрывали концерт, половина класса уже разошлась, включая Офира. Фейерверк я тоже пропустила, пока с высунутым языком бежала по парку на звуки бас-гитар, одновременно высматривая одноклассников… Я немного поболтала с Даной, отмахнулась от Цахи (он опять сделал попытку ко мне подкатить), потом, в утешение, купила сахарную вату и антенны со звездами Давида, мерцавшие синим, нацепила их на голову и поехала к Томэру. Домой. Не помню, в какой момент приняла это решение, но оно казалось очевидным и естественным – до его дома ближе, чем до моего, почему бы и не устроить ему сюрприз, зачем ждать его звонка, если теперь я понимаю, по какой причине он сначала обещает выйти на связь, а потом пропадает.

Они сидели в саду. Офир, Томэр, их родители и девушка-солдатка. Она сидела рядом с Томэром, и он обнимал ее за плечи. Не красавица, но симпатичная, с высокой грудью и хорошей фигурой, которую подчеркивала облегающая военная форма. А главное, взрослая, своя в доску: понимающая Томэра, понимающая, что там, в Газе, знающая войну, знающая жизнь, наверняка опытная женщина, не девочка… Главное, не я. А я стояла с дурацким видом в своих дурацких рваных джинсах с дурацкими антеннами на голове, облизывала сладкие от ваты губы, понимая, что меня уже заметили и сбежать не смогу, без шансов. Я сглотнула слюну, попыталась улыбнуться и, не глядя на остальных, обратилась к Офиру:

– Привет! Я тут навещала Ширу, решила и к тебе заглянуть, все равно на концерт опоздала…

– Ширу? – недоуменно спросил Офир. – Они же уехали куда-то.

Он явно не собирался облегчить мою задачу, а может, и специально загонял в угол.

– Ну, я не знала, мы давно не общались, я заскочила, а их нет, так я сюда пришла…

– Ты разве с ней общаешься? Не знал, – хмыкнул Офир, – думал, вы не очень-то ладите…

– Всякое было, – выдохнула я, чувствуя, что все труднее дышать, и изо всех сил стараясь не смотреть на Томэра, – но у нас столько общих воспоминаний, столько…

Я осеклась. Офир был явно не рад меня видеть. И неудивительно: мы никогда особо не дружили и я не раз подкалывала его, иронизировала над его историями, в том числе при других одноклассниках. Никто не предлагал мне сесть, остаться… Я и сама не хотела и очень надеялась, что Томэр не вздумает меня выдать и показать, что мы знакомы. Этого я бы не вынесла. Но все и так было хуже некуда: какая нелепая, идиотская ситуация и как я нелепо, по-идиотски выгляжу со своей нелепой, идиотской любовью…

Я пробормотала:

– Ладно, я побежала дальше, всех с праздником! – и побежала, в самом деле побежала, и бежала всю дорогу до автобусной остановки, и только там наконец разрыдалась – так горько, что несколько человек спросили меня, что стряслось и не нужна ли мне помощь. Я продолжала рыдать всю дорогу и дома тоже рыдала, и это были совсем другие слезы, чем накануне, не слезы умиления, а слезы обиды, слезы унижения, и я рыдала, пока не стало больно в груди, но все равно не выплакала эти слезы до конца, просто сдалась и заснула.

В девять утра меня разбудил настойчивый звук вибрирующего мобильного. Томэр. Это был Томэр. Неужели сложно догадаться, что не стоит звонить после вчерашнего?! Я еще не обдумала до конца, что хуже – наличие девушки или то, что я приперлась к нему домой и сама создала страшно унизительную ситуацию; и того и другого в отдельности хватало, чтобы никогда больше не видеть этого человека! Пусть забудет о моем существовании! Я не собиралась отвечать – лучше повеситься. Больше всего мне хотелось бросить телефон в унитаз и спустить воду или выкинуть его в окно. Можно было, конечно, поменять номер, но это было бы слишком просто… После шестого звонка я сняла трубку. Неожиданно для самой себя. Наверно, привыкла отвечать, когда звонит Томэр, – привычка и на этот раз оказалась сильней.

– Привет! – сказал Томэр.

– Привет. – Я надеялась, что мой голос не выдает вчерашнее «озеро слез», хотя говорила в нос.

– Ты как? – Голос Томэра звучал встревоженно, и я собралась уже зло ответить: «Как ты думаешь?!» – но решила, что слишком много чести, и (как мне казалось) безмятежно спросила:

– А как твоя девушка?

– Она не моя девушка. – Казалось, Томэр вздохнул с облегчением оттого, что не он затронул эту неприятную, но неизбежную тему.

– Да ладно. Я, может, идиотка, но не слепая. Ты ее обнимал…

– Я ее не только обнимал, – совершенно спокойно сказал Томэр, – но это не делает ее моей девушкой. Так… урок анатомии…

– То есть… – Я несколько опешила и не могла собраться с мыслями. – То есть ты любую девушку, с которой спишь, привозишь домой к родителям?!

– Она живет в Тель-Авиве. К тому же мои родители – не католическая церковь, Мишка.

– Ты говорил, что тебе не до романтики!

– А где тут романтика? Мишка, я мужчина, у меня есть потребности… Почему ты придаешь этому такое значение?

– Какой ты циничный, Томэр. Лучше бы сказал, что влюблен в нее.

– Не ври: это не было бы лучше, это бы тебя расстроило гораздо больше…

– Все, я не могу больше слушать…

– А я не хочу тебе врать, я тебе честно все говорю, потому что ты умная девочка, а ты…

– Засунь свою честность в жопу!

– Мишка… Я тебя боюсь, потому что ты безумна, и люблю тебя тоже именно поэтому.

– Я еще ни разу не слышала, чтобы в одном и том же разговоре мужчина мог признаться в любви и в том, что спит с другой… Тебе не кажется, что второе перечеркивает первое?

– Нет, не кажется. Ты ничего не понимаешь.

– Ну да, я же маленькая…

– А что, если я намного серьезней к тебе отношусь, чем… Что если цель моей жизни – добиться Мишель Аронсон?

– Какой жизни – этой или следующей?

– В следующей я могу родиться кузнечиком или одуванчиком, так что…

– Все, Томэр, я реально больше не могу. Пожалуйста, больше не звони мне, оставь меня в покое и трахай кого хочешь, хоть всю базу в Нецарим…

– Мишка!..

– …и к твоему сведению, в кузнечика и в одуванчик – это из индуизма! У нас реинкарнация так не работает!

Я нажала на кнопку отбоя. Опять отшутился. Как будто мои чувства – это не всерьез. А может, так оно и есть? Может, он прав? Может, когда-то, лет через пять, десять, пятнадцать, я буду вспоминать эту историю с доброй улыбкой? Или так и будет колоть сердце при упоминании имени Томэр?.. Сколько? Месяц? Полгода? Год? Два? Неизвестно. И будет ли финал, наступит ли катарсис, или все оборвется, повиснет в воздухе, как линия Алёши и Лизы в романе «Братья Карамазовы», который я как раз закончила читать во второй раз. Остается гадать: вернется ли Алёша в монастырь или разочаровался окончательно, а про Лизу в последней трети романа – ни слова, как буд