кнейдлах[92], и курицу в медово-соевом соусе. Папа нахваливал еду, Гершон сиял от гордости за Хаю, Галя смотрела то на одного, то на другого сына, и время от времени мужчины пели субботние песни – словом, благодать.
Потом Шейна собрала со стола грязную посуду и вынесла десерт: торт-медовик с мороженым – всё, разумеется, парве[93]. И тут десятилетний Элиэзер спросил:
– Мишель, а у тебя уже есть жених?
За столом как раз никто не разговаривал, все были заняты тортом, и вопрос прозвучал неожиданно громко, на всю комнату. Гершон увидел, что меня передернуло, и осадил сына:
– Оставь Мишель в покое!
– Нет, Гершон, все нормально, – запротестовала я и обратилась к Элиэзеру: – Я слишком молодая для замужества…
– А сколько тебе лет?
– Шестнадцать.
– Не так уж мало, – деловито сказал Элиэзер, поправив съехавшие на нос очки. – Еще пару лет, и можно играть свадьбу…
Папа, Галя и мы с Майкой засмеялись, чем поощрили Элиэзера, и он продолжил:
– А ты, тетя Майка? У тебя все еще нет жениха? Тебе-то давно пора.
Майка перестала смеяться. А Галя закатила глаза и процедила:
– Нет у нее жениха и вряд ли будет…
И тут Майка прищурила глаза и с вызовом, выстреливая каждым словом, заявила:
– А вот и ошибаешься, мама, у меня есть жених.
У Гали глаза на лоб полезли.
– Жених или?.. – недоверчиво спросила она.
– Жених. И дата свадьбы есть – 15 июня.
– И ты только сейчас сообщаешь?!
– Вот ждала, пока вся семья будет в сборе.
Все кинулись Майку поздравлять, Гершон прослезился, папа обнял ее, и только Галя выглядела недовольной, как будто чувствовала какой-то подвох.
– А кто он? Что он делает? – спросила она недоверчиво.
– Его зовут Рафаэль, ему тридцать пять, он врач – прямо твоя мечта, мама. А еще он в сборной Израиля по плаванию – круто плавает.
– А почему он с тобой не приехал? – спросила Галя. – Могла заодно привезти его, познакомить с семьей…
– Я про это думала, – Майка пожала плечами, – но, во-первых, хотела сперва вас подготовить…
– В каком смысле? – Можно было бы сказать, что Галя напряглась, но она и не расслаблялась…
– …а во-вторых, машина Рафаэля в ремонте, а моя слишком маленькая, его кресло не влезает в багажник.
Пауза длилась так долго, что вечерний горный воздух полупрозрачного синего цвета загустел. Наконец Галя спросила сиплым, сдавленным голосом:
– Инвалидное кресло? Он инвалид?
– Он не инвалид, мама. Просто он не ходит.
– А эта сборная по плаванию, значит, сборная для инвалидов?
– Мам, я же только что… для людей с ограниченными возможностями, да. Какая разница?
– По-твоему, нет разницы? – Бабушка Галя прищурилась.
– Нет. По-моему, ее нет.
– А как он стал инвалидом?
– Перестань говорить это слово! Все бы были такими инвалидами, как он!
– Хорошо. Как он стал «неходячим»?
– Он таким родился.
– И ты рискуешь завести от такого детей? Это же генетическое!
– Мама, надо же, какие слова ты знаешь! К твоему сведению, у Рафаэля два здоровых ходячих брата…
– Но они тебе, конечно, неинтересны, тебе нужен кто-то с отклонениями!
– Мам, ты же его не видела, он красавец, накачанный, вот с такими мускулами (Майка продемонстрировала, изобразив моряка Попая из старых американских мультиков)…
– И неходячий…
Судя по выражению Майкиного лица, она собиралась сказать что-то очень резкое, но папа вклинился:
– Я уверен, что ты сделала достойный выбор, Майя, очень рад за тебя!
– Главное, что в сердце и что в голове, – поддержал его Гершон.
– Надеюсь, ты не ожидаешь услышать от меня то же самое, – хмыкнула Галя. И еле слышно, но отчетливо добавила: – Нагулялась! (Только она сказала не совсем это слово, а очень грубый эквивалент, по-русски, так что даже папа покраснел, а Гершон укоризненно сказал: «Мама!») Что такое, Гершончик, что ты взволновался? Твои дети все равно ни хрена по-русски не понимают. – Галя явно вышла на тропу войны.
– Да, я многих имела! – Майка тоже перешла на русский, только ломаный, с чудовищным ивритским акцентом. – Что правда, то правда, но мужик – только Рафаэль. То, что член стоит, еще не означает, что мужик. Этого не хватит. Из моих парней никто мужиком не был. Ни один. Они все – мне не надо! А Рафаэль – мужик. Ходит, не ходит, да какая разница?!
– Что ты имеешь в виду под словом «мужик»? – язвительно спросила Галя. – Бьет тебя, что ли?
– О-о-о! – Майка взревела, как раненый бык. – Что за идиотизмы ты говоришь, мама? Можно убрать девушку из Советского Союза, но вот Советский Союз из девушки – о нет… Откуда у тебя такие понимания?! Если мужчина бьет, он ноль и мусор, слабак! Мужик – это очень сильный, очень уверенный, настолько, что может… может… – тут Майка не нашла подходящего русского слова и перешла опять на иврит, – …может позволить себе быть добрым и снисходительным. И папа был таким, и папа бы одобрил Рафаэля, а ты заранее все знаешь, как всегда, ты и папу не ценила, это из-за тебя он…
Галя наотмашь стукнула Майку по лицу – хотела по щеке, но получилось частично и по носу. Майка замолчала. И вышла на улицу покурить. Галя ушла к себе домой – она жила на соседней улице. Семейный ужин был испорчен…
На следующий день Майка проснулась злая – помимо осадка от вчерашнего вечера она еще и не выспалась: идти ночевать к матери она, естественно, не хотела, и пришлось спать на софе в гостиной, поскольку в единственной гостевой спали папа с Гаем (меня положили в комнате у старших девочек). Следующий день прошел относительно спокойно, кроме того что Галя не показывалась, а Майка ходила надутая. Мы гуляли, играли, разговаривали. Гая закружила-завертела детская орава – он носился с ними по улицам, довольный, и трудно было поверить, что этот мальчик обычно не отлипает от папы. А я больше всего общалась с Шейной и Элиэзером. Даже спросила у Шейны насчет имени:
– Откуда такое имя, неизраильское?
– Оно еврейское, – улыбнулась Шейна и слегка пожала плечами, как будто удивилась, что я не знаю таких очевидных вещей, – означает «красивая» на идиш. Мою прабабушку так звали… то есть и твою тоже.
– Да?
– Да. Маму дедушки, светлая ему память.
– А что у тебя за имя? – спросил Элиэзер. – Неизраильское и нееврейское. Ты что, не еврейка?
– Не говори глупостей, Элиэзер! Конечно, Мишель – еврейка, она дочка папиного брата.
Под вечер Шейна устала: она весь день развлекала младших братьев и сестер, помогала Хае накрывать на стол и убирать со стола, и я поняла, что в будние дни она и готовила. Ее старший брат ни к чему не прикоснулся, от него помощь не ожидалась. Меня это возмущало, и я старалась примириться с этим, но не могла.
– Тяжело быть старшей? – спросила я сочувственно.
– Иногда, но зато меня все слушаются! – Шейна рассмеялась и уже не выглядела такой уставшей.
– А ты тоже… хочешь иметь столько детей?
– Конечно! Дети – это счастье! – Темные глаза Шейны стали еще больше и отражали свет сумеречного неба. – Я слышала, что есть люди, даже женщины… которые… которые не хотят детей… – (Она понизила голос, как будто сказала что-то неприличное.) – А я не понимаю: как можно не хотеть детей? Ты понимаешь?
Я полукивнула, полупомотала головой. Я понимала, как можно не хотеть детей. А еще я понимала, что дети Гершона и Хаи абсолютно счастливы, ведь то, что сказала Шейна, может сказать только ребенок, растущий в счастливой семье; и я еще раз посмотрела на солнце, которое почти село в Иудейских горах, окрасив небо сиреневым, на сизый воздух Иудейской пустыни, и мне стало жалко себя, и я обняла себя руками, тем более что с уходом солнца резко похолодало, особенно на ветру.
В ночном небе появились три звезды, и все собрались в зале у обеденного стола для проводов субботы. Гершон подготовил плетеные, как хала, свечи, вино, серебряный бокал, а Шейна поднесла ему подушечку с лавандой и мятой – благовониями, которые после одной из молитв все должны были передавать по кругу и нюхать, чтобы и в будни с нами остались запах и благость субботы… (Я хотела уже сорвать на улице свежую лаванду, но вовремя вспомнила, что в субботу нельзя ничего срывать.) И вдруг папа сказал: «Дай-ка я сделаю авдалу[94]». Гершон удивленно поднял брови, но сразу отошел от стола, жестом пригласив папу. Папа надел на голову кепку, так как кипы у него, конечно же, не было, налил бокал до краев, поднял его естественным, как будто заученным жестом и прочитал всю молитву от начала до конца. А я вместе со всеми протягивала руки к огню, нюхала подушечку с лавандой, сказала «амен» после последней фразы («Благословен Всевышний, отделяющий будничное от святого»), но думала совсем о другом.
И когда мы попрощались со всеми, и загрузились в папину машину, и довольный, осоловевший Гай задремал на заднем сиденье, я перестала бояться петляющей горной дороги, потому что внизу уже виднелся Иерусалим в огнях. Но я устала слушать папины сетования о том, как несчастны дети Гершона: не ходят в театр, не читают великую литературу, а мальчикам в их школах (о ужас!) даже не преподают биологию и физику, – и, не выдержав, сказала:
– Они совсем не несчастные! Они гораздо более счастливые, чем я! Хотя у меня есть театр и великая литература… Имей в виду, я все про тебя знаю: ты был ешива-бохер… Мне Майка рассказала давно. А сейчас я слышала, как ты читал авдалу, ты все помнишь!
Папа долго молчал, и я специально смотрела в окно, чтобы не пригвождать его взглядом, чтобы дать ему время. Наконец он сказал:
– Я не только ее помню. Я и Биркат а-мазон[95] помню, а она длинная. И даже Амиду[96] помню. Недавно читал ее. Когда Гили ушла…