– Ну-у-у… я не была уверена, как ты к этому отнесешься…
– А сейчас что изменилось?
– Мне показалось, ты готова, и…
– «Я не была уверена …», «Мне показалось!» Почему я обо всем всегда узнаю последней?!
– Ну Мишка, что ты кипятишься?
– Как готовить, стирать и мыть посуду, так я взрослая и дома одна уже сто лет остаюсь, а как рассказать что-нибудь важное, так нет, не взрослая?! Надоели все эти секреты, тайны, достали уже! Ты мне, кстати, про имя тоже ничего не говорила никогда.
– Какое имя?
– Про Морию! Я же Мория Мишель. Сколько потребовалось лет, чтобы я об этом узнала? Правильно, шестнадцать!
– Я говорила. Когда-то давно. Папа уехал в командировку, и мы пошли в синагогу. Я рассказала, что тебя зовут Мория Мишель…
– Неправда! Я бы помнила!
– Зачем мне говорить неправду? Тогда тебе это было неважно и имя Мория тебе не понравилось.
– А сейчас… сейчас даже не знаю, нравится или нет. Просто важно, что оно есть, от этого все становится другим, не могу объяснить, просто… Может, если бы я знала, что я Мория Мишель, все у меня сложилось бы по-другому. – Мои глаза наполнились слезами.
Мама обняла меня.
– Тебе шестнадцать лет, Мишка, и у тебя все будет прекрасно. Обещаю.
Давид встречает меня на пустыре рядом с местной библиотекой. Его влажные кудри причесаны, он в белой футболке и синих джинсах, как будто на школьной линейке в честь Дня независимости, у него очень серьезный вид. В руке у него старый трухлявый деревянный стул – наверно, нашел на помойке: мы договаривались, что «дерево» для костра притащит Давид. Он небрежно бросает стул на землю и достает из кармана купюру с портретом Бялика.
– Вот. Мой долг.
– Да ладно, Давид, считай, это был подарок.
– Нет, – его брови сдвигаются, – мы же договорились! Я и так тебе должен за оценки. Если кто-то дарит подарки, это я!
Он достает из рюкзака кроссовки «Найк» тридцать седьмого – моего! – размера… Красивые женские кроссовки, оранжево-серые. Я смотрю на них и на Давида в недоумении.
– Я их не украл, Мишель, клянусь мамой! – Давид роется в рюкзаке и достает скомканный чек. – На, смотри: видишь? Я их купил на заработанные деньги от «Базуки». Я неплохой бизнесмен, Мишель. Благодаря тебе я научусь грамотно писать и буду хорошо учиться, а потом пойду учиться на экономиста и буду работать в банке. Мой папка говорит, что все банки воруют, так что профессия мне подходит, моим воровским генам, но это лучше, чем тюрьма, правда? А еще я куплю тебе велосипед. Потому что… Потому что это я украл твой велосипед, Мишель. Я это сразу понял, когда увидел, где ты живешь. А потом ты рассказала, что у тебя украли велосипед перед Йом-Кипуром, и я точно все понял, но промолчал, потому что ты меня еще не так хорошо знала и могла не простить. А сейчас прощаешь, правда, Мишель? Скажи, что прощаешь! У тебя замок совсем плохонький был, его ничего не стоит паяльником перерезать, а когда я заработаю тебе на новый велосипед, я и замок новый куплю, крепкий, такой, что его будет не просто перерезать… Скажи, что прощаешь меня, Мишель, а то я умру! Я ведь совсем другой был, еще хуже, чем царь Давид, а теперь ты меня сделала человеком. Почти как Рабби Акиву. Ты – моя Рахель. Мне очень эта история понравилась. И я тоже в тебя влюблен и ради тебя готов стараться. Я знаю, что ты не воспримешь меня всерьез, потому что я маленький и мне только через месяц двенадцать, но я очень серьезный, просто знай, я из такой семьи, и папка мой вор, но маму никогда пальцем не трогал, хотя она в него посудой швыряется, но потом она обнимает его и плачет, и они страстно целуются и уходят в свою комнату, когда он дома, а не в тюрьме, а когда он в тюрьме, она клянется, что больше на порог его не пустит, а потом вешается на шею, когда навещать его приходим, так что я знаю все о любви, и, когда мне будет двадцать, а тебе двадцать четыре с половиной, это совсем фигня будет, а не разница в возрасте, и я стану богатым бизнесменом, и буду работать в банке, и буду тебе покупать самое лучшее – стиральную машину там, ты будешь моей королевой… можешь пока про это не думать, только я все равно тебя потом завоюю, я очень серьезный, только скажи, что не сердишься… Почему ты молчишь, Мишель? Это из-за велосипеда? Ты не прощаешь меня? Скажи, что прощаешь!
– Конечно прощаю. – Я серьезно смотрю на Давида, подавляя улыбку, потому что улыбка смертельно его обидит.
– И ты веришь, что я накоплю тебе на новый велосипед на честно заработанные бизнесом с «Базукой» деньги?
– Верю, хотя в этом нет надобности, и я сама могу…
– Есть надобность! Без «хотя»! Веришь или нет?!
– Верю, верю. А теперь давай с тобой выпьем за все хорошее и все плохое, что было в этом году.
– А зачем за плохое пить?
– Потому что плохое тоже бывает хорошим, и без плохого мы не знали бы о хорошем, и плохое – тоже важное, настолько же важное, как хорошее, иногда даже важнее.
Я достаю из рюкзака фужеры, разворачиваю их. Наливаю вино – полбокала Давиду и бокал себе. Мы с Давидом пьем вино из хрустальных бокалов моей бабушки, привезенных из России, на заброшенном пустыре, где почти нет растительности – сорняки и булыжники. Потом я аккуратно ставлю бокалы на плоский белый камень, и мы с Давидом собираем камни. «Время собирать камни», – проносится в моей голове, и все это мы делаем молча, потому что нет потребности разговаривать – «время молчать». Потом я медленно пью второй бокал, а Давид в это время ногой разбивает старый стул на куски, и из этих кусков мы сооружаем костер и обкладываем его камнями. Кладем поверх частей стула несколько тонких веток, и я достаю спички, и зажигаю ветку, и наливаю себе третий бокал, и сажусь на землю, и смотрю, как огонь переходит на вторую ветку, потом на третью, потом загорается одна из ножек стула, и вдруг вспыхивает весь костер – и горит, горит, и хотя я не сомневалась, что у нас все получится, и хотя сто раз видела костры, все равно воспринимаю это как чудо: костер горит! Наш маленький самодельный костер горит!
Медленно, ритуально заворачиваю фужеры обратно в бумагу, оборачиваю полиэтиленовыми мешочками, отправляю их в рюкзак к недопитой бутылке вина – там осталось еще полбокала, но они не нужны, мне и так хорошо. И Давиду хорошо, поэтому он тоже молчит. Только не сидит, а стоит и смотрит на костер. Я встаю, подхожу к нему, и мы стоим плечом к плечу, хотя я гораздо выше, конечно. Вспоминаю тот последний костер с Рони на этом же пустыре – почему-то мы захотели уединиться, оторваться от всего класса, хотя на общий костер потом пришли, но с большим опозданием. Нам было по тринадцать лет, и для Рони тот костер стал последним, а для меня – последним костром с Рони. Мы тогда написали на бумажках все, от чего хотим избавиться, и бросали эти бумажки в костер. Я написала «прыщи» и «мамина депрессия», хотя мамина депрессия была не совсем моя, и еще какие-то глупости, бумажек десять в общей сложности… А Рони бросила в костер всего две бумажки, и я не знаю, что там было написано, и никогда не узнаю. А еще тогда мы решили, что никогда не выйдем замуж, хотя мне было странно, что Рони так горячо меня поддержала. Мы даже поклялись.
Рони клятву сдержала – она никогда не выйдет замуж… А я здесь, я живу, и мне хочется бросать что-то в костер, как в тот раз с Рони, только не для того, чтобы избавиться, а наоборот. Мне хочется бросать предметы в костер, чтобы выразить свою радость, чтобы это было как танец. Но нас всего двое с Давидом, мы не можем, взявшись за руки, танцевать вокруг этого маленького костра, который скоро погаснет и останется черное – угли, сажа, и серое – пепел, грязный песок пустыря, и синее – вечернее небо. Но пока костер горит, пока мне так радостно, я буду бросать туда слова – молча. Сейчас опять время говорить – оно настает внезапно, стихийно, только я поняла, что говорить не обязательно громко. Говорить можно про себя – тебя все равно услышат. И я говорю – бросаю слова в костер – про себя. И меня слышит костер, и слышит пустырь, и слышит Давид – потому он тоже молчит и радостно, удивленно на меня смотрит, – и слышит наш пригород, и весь Израиль, и народ Израиля, и весь мир – вся Вселенная – все слышат меня. Хотя я ничего особенного не говорю, я бросаю в костер самые простые слова, самые очевидные, но и самые необходимые – слова молитвы и любви, любви и молитвы. Потому что я осознала, что страшно всех люблю: маму с ее депрессией и периодическим отсутствием, и папу с его упрямым характером и навязчивыми состояниями, и Гая, который уже все понимает, хотя не всегда может выразить, и Гили, которая ищет себя в Европе и на Дальнем Востоке, и прокуренную Сарит, которая спасает маму от самой себя, и Майку, которая выходит замуж и бросает курить, и дедушку Сёму, который стареет и болеет, и бабушку Розу, которая настолько занята дедушкой Сёмой, что я даже иногда скучаю по ее занудному, пристальному вниманию, и бабушку Галю, хоть она и расистка и бывает резкой и неприятной, но последнее – потому что она скучает по дедушке Фиме, а первое прощаю просто так, потому что она моя бабушка, и Гершона с его семьей за колючей проволокой в Иудейской пустыне, и Томэра, хотя больше не хочу ему звонить, люблю вместе со всеми его девушками – предыдущими и будущими – мне не жалко! – и смешного Давида, который и правда, как он утверждает, очень серьезен, серьезней многих знакомых взрослых, и Рони люблю, хотя она умерла, и Карамазова люблю – старенького преданного Карамазова, который до сих пор, невзирая на недовольство мамы, спит у меня в ногах в постели, и, конечно же, очень, очень люблю Бэнци – Бэнци, который «бим-бам-бом» и «ло нора, хавэр», и даже хочется позвонить ему и сообщить об этом, я представляю, как он снимет трубку, а я закричу: «Бэнци, я страшно тебя люблю!», а он напряжется и спросит: «В каком смысле?», а я скажу: «Какой может быть смысл у любви, кроме любви, балда?» Только, наверно, я этого не сделаю – в пьяном состоянии не стоит никому звонить, это я понимаю, а я все-таки немного пьяна, хоть и пила из красивого бокала, значит, Уди ошибся, но это ничего, Уди я тоже люблю, с его виноградником и ранением в Войне Судного дня на «Китайской ферме», к тому же он прав, просто не в этом, а в чем-то другом, мы все в чем-то правы, поэтому все заслуживаем любви, даже те, кто не заслуживает, и я уже запуталась, и костер догорает, но я успела, я – Мория Мишель – рассказала костру о главном, безмолвно призналась костру в любви – не к костру, конечно же, а ко всем, кого люблю, и это замечательно, когда у тебя –