Время говорить — страница 6 из 51

– Поехали? – Бэнци делает вид, что никакого пса нет.

– Смотри, у него нет ошейника. Его выбросили на улицу! Мы должны его взять!

– Куда? Мои родители не согласятся на собаку.

– Мои согласятся. Наверное. Но это неважно, надо просто найти ему дом.

– Но мы же едем ко мне. Я даже на полчаса не могу впустить к себе это чудище.

По моему лицу уже струятся слезы. Вот этого я не смущаюсь. Если мне нужно плакать, то плачу, плевать, что кто-то видит. Из-за мальчика не стала бы, но из-за собаки – совсем другое дело. Бэнци сдается:

– Ну ладно. Мы его привяжем во дворе, когда ко мне поднимемся.

– Я его не брошу.

– Ну хорошо-хорошо. Только не плачь.

– Он, наверно, голодный и пить хочет, смотри, как он тяжело дышит…

Выхватываю у Бэнци бутылку – он даже не успевает ничего сказать. Оглядываюсь: где мусорка? Возле мусорки всегда можно найти какую-нибудь пластмассовую емкость. Но, как назло, ничего не видно. Открываю мусорный бак и нахожу пустую коробку из-под коттеджа[19]. Наливаю туда воды, и Бэнци сразу кричит:

– Стоп, стоп, ты на это животное всю воду истратишь!

Потом принюхивается, морщится и говорит:

– Фу, от тебя пахнет мусором.

И я инстинктивно выливаю остаток воды на руки, а Бэнци дико вопит:

– Теперь ищи кулер, ищи кулер! А то у нас будет солнечный удар!

Но я его даже не слушаю. Пес – мой пес – жадно пьет воду. А потом благодарно лижет мои руки. Бэнци опять морщится. Мне все равно.


Мы катимся дальше – не по трассе, а по тихим незнакомым улицам, а пес бежит за нами. Я стараюсь ехать не так быстро, чтобы пес не выбился из сил, а Бэнци раздражается и, наоборот, прибавляет ходу. Так мы и мчимся гуськом: впереди смуглый мальчишка в красных штанах футбольного клуба «Маккаби», следом за ним – рыжая девчонка в синей футболке, а за ней – рыжий золотистый ретривер. А вокруг нас подозрительно меняется фон. Все меньше людей в обычной одежде. Все больше мужчин в черных шляпах и черных костюмах, хотя их и не так много: уже полдень, а то и позже, все сидят по домам или в синагоге, – но определенно все больше и больше черной ткани, угрожающих черных шляп…

– Бэнци! – кричу я, и он оборачивается. – Бэнци!.. Мы не там свернули, Бэнци.

Бэнци все еще зол на меня, но тут он смотрит вокруг, и я вижу на его лице легкий испуг.

– Бэнци, – говорю я дрожащим голосом, – мы заехали в Бней-Брак…

Мы с Бэнци смотрим друг на друга. Но делать нечего. Повернуть назад? Но куда?

Любой израильтянин, конечно, сразу поймет, почему нам неспокойно и почему мы говорим «заехали в Бней-Брак» с почти такой же полной ужаса интонацией, как если бы «заехали в Газу»… Про религиозных из Бней-Брака рассказывают кучу историй: как они закидывают камнями заезжающие к ним в субботу машины или плюют в «нескромно» одетых женщин, которые забрели в их район. А у нас двойное преступление: правда, не на машине, а на роликах, но не в субботу, а в «субботу всех суббот», самый святой день – Йом-Кипур. Я еще, конечно, не женщина, у меня даже грудь не очень-то пока растет, но одета совсем не скромно: джинсовые шорты и майка без рукавов, видны острые локти и острые коленки…

А у меня еще личное неприятие Бней-Брака, черных шляп, слова «религиозный» – из-за того, что произошло в нашей семье. Папин младший брат Гершон (в прошлом Гриша) каким-то образом вместо армии попал в ешиву[20] и так в ней и остался, потом женился и переехал из Иерусалима на территории[21] в Иудейской пустыне (не из каких-нибудь идеологических соображений, просто там жилье дешевле). А мой папа, мой принципиальный, воинственно настроенный папа, не смог этого пережить, назвал Гершона бездельником и нахлебником, обвинил в том, что он использует государство, и порвал с ним. Совсем перестал общаться с родным братом. Это случилось еще до моего рождения, с тех пор у Гершона родилось десять детей, мои двоюродные братья и сестры, но я ни разу их не видела, потому что мне папа тоже запрещает с ними общаться – на всякий случай, чтобы я не «набралась глупостей». Папины родители очень переживают, но не смеют папе ничего сказать. К ним у папы отдельный счет. Ведь когда у Гершона стали рождаться дети, дедушка с бабушкой перебрались в Иудейскую пустыню, в их поселение Эфрат. Они к ним ходят почти каждый день и помогают, хотя, если верить рассказам Майки, жена Гершона сама прекрасно справляется: она быстрая и сильная. Как Терминатор, но в хорошем смысле.

Майка – это папина и Гришина сестра, самая младшая. Она приехала в Израиль совсем малышкой – поздний ребенок. Ей уже скоро двадцать пять лет, но она даже не думает о замужестве и делает что хочет. То работает, то учится и все никак не может найти себя. Я ее обожаю. И мой папа тоже, хотя он строг с ней, как будто она его ребенок, а не сестра. С Гершоном сестра тоже общается, часто навещает в поселении и не раз говорила папе, что он дурак. Гершона Майка тоже считает слегка поехавшим, но она его любит: в конце концов, он счастлив, ну и черт с ним. А папу она называет упрямым ослом, я слышала. Это только ей дозволено. Но и на нее папа огрызается.

Так что у нас в семье ультраортодоксы – больная тема. И при виде черных шляп и черных костюмов я чувствую, что сжимаюсь, съеживаюсь, становлюсь очень маленькой…

Воды нет, я истратила последнее на собаку, и теперь у меня легкое чувство вины, хотя все равно ни о чем не жалею. У Бэнци урчит в животе. Я тоже ужасно хочу есть. И пить. И писать. И сесть (а еще лучше – лечь). И домой. Мы автоматически продолжаем нестись вперед, не сбавляя темпа, и вот уже окончательно ясно – по вывескам, по прохожим, да и знаем мы этот городок: это Бней-Брак! Прохожие – и мужчины (черные шляпы, бороды), и женщины (в платках, полностью покрывающих волосы, или в роскошных париках из настоящих волос, в белых или прозрачных чулках, в платьях, закрывающих колени, с длинными рукавами) – смотрят на нас с любопытством. Без злости, просто с любопытством. Но мне и от этого не по себе. Дистанция между мной и Бэнци сократилась (так нам уверенней), мы уже не едем, а понуро идем, насколько можно «идти» на роликах, и сзади плетется мой бедный найденный пес, но не отстает. Я все жду: когда же в нас кто-то плюнет? Или бросит камень? И от испуга пялюсь в лица прохожих: кто? Кто первый? Вспоминаю русский стишок, который мама читала мне в детстве: «А в избушке – людоед: заходи-ка на обед…» А тут, куда ни посмотри, – потенциальный людоед, логово людоедов, и мы сами сюда пришли: давайте, обедайте нами! И вдруг от напряжения, неожиданно для самой себя, начинаю реветь… Бэнци и пес смотрят на меня в недоумении и, кажется, сейчас сами заревут…

И тут чей-то звонкий, задорный голос говорит: «Дети! Дети!», и я понимаю, что обращаются к нам. Поднимаю зареванное лицо и вижу близорукие голубые глаза под очками в толстой оправе, рыхлое, как будто чуть опухшее лицо, парик – каштановое каре, кремового цвета платье на теле, как будто сделанном из булочек разных размеров. Так велико несоответствие этого девичьего, почти детского голоса с его обладательницей, что не нахожу слов и тупо молчу.

– Как вас зовут? Я Хани! Что у вас стряслось, дети?

Надо же, и имя не соответствует. Если бы Хана – тогда да, понятно: почтенная мать семейства; а тут – Хани, будто девчонка. Но, похоже, нами никто не собирается обедать. Перестаю реветь, вытираю рукой глаза. Из-за массивной спины Хани выглядывают пять или шесть девочек разных возрастов, но все как одна – копия матери, разве что без парика и не такие круглые. Как матрешки, думаю. И сбивчиво, путано начинаю объяснять, что мы заблудились, нашли пса, закончилась вода, дом далеко и даже не совсем понятно где именно… Бэнци молчит, наверное, думает, что я и сама неплохо справляюсь.

– Сколько вам лет, дети? – спрашивает Хани. – У тебя еще не было бар-мицвы[22], мальчик?

– Нет, я в шестом классе, мне даже двенадцати нет, – послушно отвечает Бэнци.

– А тебе? Есть двенадцать?

Качаю головой:

– В декабре будет. – А сама думаю: «Какое ей дело, сколько нам лет?»

Хани расплывается в улыбке, от которой ее лицо становится еще шире, а глаза превращаются в щелочки.

– Отлично! Замечательно! Тогда можно вас и накормить, и напоить!

Точно, как же я не догадалась: ведь мы, получается, несовершеннолетние и по еврейским законам не обязаны соблюдать пост. От усталости я страшно туплю и продолжаю молча смотреть на Хани зареванными глазами.

– Пойдемте, – говорит она, – мы вас не съедим!

И я невольно улыбаюсь: как она догадалась, о чем я только что думала?

Мы плетемся за Хани и ее матрешками, только в другом порядке: я, пес, а следом – взъерошенный, озирающийся по сторонам Бэнци. У подъезда Хани спрашивает:

– Это твоя собака? – Я киваю, прежде чем Бэнци успевает что-то сказать. – Собаку придется оставить здесь, она тебя подождет, – говорит Хани и слегка пожимает плечами, как будто извиняется; можно подумать, это такой печальный и объективный факт, от нее не зависящий.

Яростно мотаю головой:

– Я не могу его бросить, он мой, мой! – выпаливаю, как будто спорю с кем-то.

– Ну хорошо. – На лице Хани все та же ровная, спокойная улыбка. – Я тебе сюда все принесу. Мальчик, ты поднимешься?

Бэнци качает головой – он как будто онемел. Хани опять пожимает плечами, она, наверно, думает, что мы очень странные.

– Ну как хотите, – весело говорит она, ничуть не обидевшись.

Через десять минут она спускается с подносом, на котором куча разной еды, бутылка минеральной воды и одноразовая посуда, а старшие девочки держат в руках пластмассовые стулья.

– Вы же не лошади, чтобы есть стоя, – говорит Хани и смеется, чуть закинув голову, и тут же бросает старшей девочке: – Ривки, тебе надо держаться, лучше уйди от соблазна.