Время и бытие — страница 10 из 26

лывающие это тогда и там, где они неторопливо перетекают в медленную смерть от разрывающегося сердца, треск которого слышен только в умах и отдается в них каждой встречной мысли, каждому первому встречному чувству сравнительной аналогией и извращенными местоименными конструкциями в однообразии тех своих утверждений, что стиль представляет из себя способ тела отдаваться, показываться, влагаться в нужные руки в качестве подручного средства, внушающего и внушительного, олицетворяющего начало, заказывающего себе утреннюю и вечернюю жертву, которой здесь и теперь оказалось мое посещение кинотеатра после действительной отмены этого дня моего непосредственного присутствия в пункте, в качестве дня, отворяющего ворота в армию, через которые, как средь плотную стену, проходили люди, соседи, слова, которые выскальзывали из-под крыла колибри, под крик и клекот которой, пугающий, остерегающий, любящий и возлюбленный, проносили сначала мимо меня, обводя меня за палец вокруг носа как вкруг рождественской елки-палки, потом вокруг меня, потчуя меня потом через меня, кожу происходящего, потом мною самим, заслоняющим их от мира, взирающего на них мною, стеною, проносы на руках, невидевших концертного зала проеме односложной четверницы половинок дверей, откуда и льется ломающая слух навстречу из-за той стороны письменности развивающейся в воздухе звоном друг с друга из-за меня, стены, слова и вещи, бытие и время, истину и метод, что и послужило окончанием, положило конец, основное звено в цепь, образующую мою память цепь велосипедного колеса велосипеда, на котором катит в темном старом парке Христос с донесением, курьер организации памяти человечества, один из тысяч, которую разрывает карманный титан, спустившийся в штанину, попадающий о память, где титан сжимает в тисках своего тела и это докультурное, цивилизационное представление о языке, и руководящую букву в точку, хранящую в себе знание того, что силой человеческого тела, выражаемой в единовременном акте, имеющей природное воздействие, сравнимое с силами, влияющими в космосе, является память, основа и корабль путешествий во времени, по отношению к которым вот уже расселись; как и распевала колибри, на небе в определенном порядке мириады зрителей связующих для нас и рык-лабиринт и руководящую букву, и книгу нового алфавита, которые еще к не успели все даже свершиться, и все еще происходили одно за другим событием до прилета колибри, пустынницы и страницы, монахини убогонькой, что, крылами взмахнувшая, летит живет стрелы, заставшая, но мертвая /помертвелая/, редка до неповоротливости, и тенью крыл огромная скользящая вдоль стен культуры дома, захватывающего и отвоевывающего и у бассейна все большие и большие пространства, так что это захватывание, борьба и раздор становятся одними волнами, распространяющимися в бассейне от неслучайно один за одним спадающих, отступающихся в его куб людей, ведущих себя так вызывающе в кинематографе, опрокидывающихся в бассейн вместе со своими вещами, словами, истиной и методом, бытием и временем, которые npoносят они, приподняв их над головой так, словно уже находятся в воде, а еще ведь не находятся, сжать которую способна только память, тем самым превращающая все несчастливо происходящее вновь назад тыкая носом в туманные клубящиеся массы письменности, словно наказуя происходящее за нечестивое отсутствие совести сообразно естественному порядку времени, обыграть который способна разве только колибри, очаровательная волшебница, способная одна единственная преодолеть весь этот обратный путь от времени к бытию, возлюбленная моя мечтательница, устроившая мне в этот последний вечер перед службой в армии нечто повседневное, в чем, в клубящейся мерцающей стихии которого, с радостью рассмотрел я в клубе, из которого валил временящийся дым, в собственной совести, разговор с родителями о службе в армии, письменность которого, через которую он и воззвался к действительности, в качестве своего собственного имени, была пронизана такими мельчайшими проходами, просветами, щелями, прорезями, в которые соскользнуть, в которых разобраться, из которых выпутаться могла только одна колибри, владычица сущего, кормилица и восприемница силой и достоинством превышающая все существования, сама действительность, нисколько не надвигающаяся на Я, которое более всего страшится, сжимается собственной памятью в попытках самоистребления, как земной шар, залитый водой, хотя и сжимается солнцем, но на нем не от этого только появляются континенты, и он нисколько не уничтожается, зачарованный колибри, сохраняющей в себе весь разговор с родителями о службе в армии, в семени которого хранится поврежденный мир, обнаруживший себя внутренней формой этого вечера, скончавшегося и мирно оплаканного, все цунами которого завершились, угасли внутри него, как письменность угасает в письме, как ребенок иногда умирает в утробе матери своей в момент смерти его, описавшего все свои будущие привычки, жизненные обстоятельства младенца, сидящего в просторной и светлой утробе матери, не имеющей книг и книгохранилищ библиотеки, в которой размещается одни только каталоги, все каталоги всех библиотек, в соседних комнатах которой резвятся дети младенца, которых, мешающих отцу творить, приветствует жена младенца, владеющая безраздельно письменными принадлежностями, белыми листами, которые, им, внимательным и мудрым, испещряются, иероглифами, каждый из которых воплощает, собирает собой все жанры литературы, что и вызывает у матери внешние невыносимые боли, посему невестка только и предоставляет ему письменные принадлежности и белизну листа, подшиваются в книгу, выходящую на свет в предродовых и родовых схватках, имеющую мясистое красное тельце, пищащую, покрытую слизью означающих символов по означаемому прямо, все в грамматике, накладывающее ответственность на литературных критиков, формальное отцовство которых устанавливается, отражающихся друг в друге, и в этом только взаимном отражении друг с другом сосуществующих, являющихся одной сплошной до неразличимости фантазией, вызванной описанием полета колибри, вращающейся на деле в кругу себя самой вокруг своей оси вниз справа налево, как способна только она одна и не способна, к примеру, очередь, пританцовывающая в туалет, обновление природы, выступавшей под маской случая, подвергающего скупому и неласковому своему содействию список наших фамилий, шевелящихся по темницам отдельных своих жизней, имена которых постреливают несчастных по темницам, царапающих на облезлых стенах домокультурного здания, вычисляющих то неоспоримое время, которое остается еще до того, как память запамятовавшей о себе руководящей буквы сожмет собственное, фамильное тело, врученное мне вместе с ключами имени родителями, впервые обновляющие разговаривающие со мной о службе в армии, путающихся в силках, расставленных колибри, и раздавит его, либо скроет за сомкнувшейся прорезью, через которую память птиц-лебедей, предшественников колибри так, как античность предшествует христианству, упускает свою душу, что насильно мила не будет, приветствующую клекот фамилий, подхватывающих на лету, спускающихся к низу на бреющем полете разрезая воздух крыльями, рассекая его белизной, свойственной бумажному листу, обрывающихся с неба за куском хлеба, который испечен из имени, часть которого все-таки па дает в воды бассейна, откуда он потом и извлекается белыми, с черными кликами клекочущими теснящимися мириадами фамилий, что здесь, на этом обитаемом острове с полуразрушенным замком классического представления о языке, образуют многочисленные свои колонии, поселения вдали от людского жилья, вдали от письма, вдали от чтения те самые заповедные уголки, которых так мало осталось у мшления, все более отвоевываемые и захватываемые литературой, набивающей свои книги оперением фамилий, перепутавшихся с хлебными крошками имен, отстреливающей фамилии целыми школами, направлениями, хотя при этом и гибнут, затравленные и теряясь, человеко-невидимки с плотью, о которой мы лишь в момент их мучительной порхающей смерти догадываемся, и даже как будто видим их лица, срыгивающие в завесах пламени эти незабываемые имена, которые единственно и существуют, не являясь никаким человеком, не находясь, но содержась ни в одном человеке, из теории которых и проистекает литература вместе с ее способностью отстреливать фамилии, выстраивающая заводы-романы, концерны-поэмы, торгующая этим засоряющим небо, повреждающим землю чудодейственным средством так, как это способна делать лишь стихия, вызванная к жизни магическими заклинаниями руководя щей буквы, разрушающей, перекликающей, окликающей нас за имя в взмывающей с нами в воздух из вод бассейна, на дне которого мы обитаем и бесконтрольно испражняемся, обживая дно бассейна в непрестанных занятиях философией жизни, оседающей на дно бассейна, образуя там окаменевшиеся залежи скелетов имен, продуктов их жизнедеятельности, когда они были литературой, из которых потом людьми, осваивающими этот океан при чтении этой книги и делается разговор с родителями о службе в армии, пропитывающий воздухом воды бассейна, необходимым для легкого в них дыхания, со дна которого вот уже я поднимаюсь, будучи пространственным объемом воздуха внутри спускаемого под воду для различных текстовых работ на глубине колокола, звенящего по моей истекающей кровью фамилии, ради произнесения которой, вдохнуть собственное имя я и поднимаюсь к верху, к бесконечно плотному, твердому, вбирающему в себя воду как губка, порождая числа-коды, сюжетов, воздуху культурного, верха в противоположность культурному низу, где я водоплавающее обитаю и лишь только вокруг появляюсь на своих собственных крыльях, сокровенных, скользящих по стенам бассейна так, что над ними имеются до самого дна бассейна мягкого сечения пространства внутри колокольного воздуха, и в центральном их этих вложенных друг в друга пространств сидят за письменным столом колибри, погруженная в самую суть метафизики письма, от которой ее конечно не может отвлечь мой ребяческий смех и детская возня за дверью, останавливающая наметившееся в самом безусловном и необходимом смысле падение колокола, поднимающегося было вверх