бессмертный дух со дна колодца, поднимающийся в небо, где господствуют ветры, способные погасить лампу дома-колодца, которую необходимо потереть, под ражая богу, прикасающемуся к своим половым органам, трущему их в священном одиночестве мысли, в котором наилучший театр города дом-колодец областного военкомата, распределяющего в городе сущность искусства, своим существованием превращающий город в театральный зал сцены, расположенный вовне дома-колодца, декорацией которого он изнутри себя самого является так, что слезы наворачиваются на глаза и у горожан от одних только декораций, и игра актеров клубится и мерцает в них любовью, состраданием, неловким и возвыщающим смущением, кружащимся изнутри собственного счастья, олицетворяющего и называющегося, вслушивающегося и смиряющееся настолько глубоко, что обе очереди, оба сообщения с родителями всачивались в клетчатку письменности дома-колодца, не огрубели, не приобрели привычную заскорузлость почерка, оставленные на произвол судьбы, размышляли, веселились, приобщались к пирам и искрящимся застольям, изготавливающиеся для таинственного символического стояния истории, обнаруживающей, себя девицей поведения сомнительно личностного свойства, неособенного, невсеобщего, поворачивающей бедрами, рассудком и чувственностью, сознания писателя, склонившегося над чтением собеседника, устанавливающего шарообразность лукавой плеши указкой острия своего интеллекта, свисающего с двух яиц двудольного семени текстовой работы для удобства совместно-раздельного, встраивающегося в текст и наносящего ему те превосходящие всякую изнутренность толчки, на которые отзывается и которым навстречу устремляется вся грамматика, подаваемая вперед всем телом литературы с точностью расписания, по которому подается состав, хотя и предохраненная текстовой структурой, растворяющейся в термодинамической теплоте работы грамматики, имеющей свои законы на все позиции чтения и мир автора, но не способной к покрытию ее синтаксиса, который, подталкиваемый древностью грамматики, вдруг обнаруживающей риторическую свою составляющую, достигает острия интеллекта, раздвоенного и притупленного изливающего на синтаксис смысл, как и произошло в случае дома с колодцем как временящееся сечение двух плоскостей, разговора с родителями о службе в армии и колибри, тенью своей, тенью тени от тени своей накрывающей дом-колодец, по которому мы свободно перемещаемся, зарождаясь в роковых яйцах письменности, безмозгло смотрим на родителей, подражая чему-то вроде тайны как звери, как рыбки в аквариуме на каждой его глубине, пугаясь легкого стука родительских пальцев о стекло его стенок, вовне раскрывающих сущность разговора с родителями о службе в армии, существованием которой являются два источника очереди, проистекающие из нее как из своего истока, не дающие пересохнуть колодцу дома, оживленно обнаруживающего, что еще действует, один из которых мощнее и плодотворнее, разливается широко и умело управляется, вовлекающий в себя основные классы родителей, не желающих умерить твою чувственность, смирить свой ум, другой же тихий и невидный, изъеденный письменностью и книжной пылью мусоросборника, через который он и совершает легкий фривольный круг cвoero присутствия, воплощающий декамерон любовных утех письменности, с которых в тиши, сохраняя альков тайны над постелью, где побоится посмертная маска только казановы, поведала она ансамблю вьющихся в рассеянном танце предложений, происходящем тогда, когда вокруг уже вовсю свирепствует высказывание, имеющее в себе бремя собственного тала, которое оно, однако, больше всего и любит и знает и в котором полнее всего существует, как в своем доме, выдвижение демократии, мерами беседущим, мерами разговаривающем доме, который совместно с частью объемлющего первую очередь строения оказывались глазами дома-колодца через которые упускает он свою душу, весь превращаясь в слух и ожидания, колибри, лукаво промысливающией к дому-колодцу окружающую его пустынность,и отдаляющуюся под вой сирен непроходимую, словно чаша, стену, оброненную из гребня, оброненного из волос каждой матери, обронившей и дом-колодец, легко опуская его из простирающихся книзу нежных манящих, изливающихся, словно лебединые шеи, рук в руки, исчезающие, задолго до того, как ребенок очутился на дне колодца и станет кричать, про то, что каждый звук, вылетевший из его рта, тут же превращается зрительный образ, входящий через поры письменности дома-колодца его строительство, космос и миропорядок, оживляющее мертвые кости его логики параграфов, инструкций, построений, перекличек и других ссохшихся, заскорузлых событий, как прелые осенние листья, вызывающие особенный прилив письма, потому что именно осенью как нельзя более различаются бумажные листья и листья природные обновляющихся деревьев, темнеющие, отпирающие, открывающие человеку его место в обновлении при роды на белом чистом бумажно-порожденном листе, слух о котором до шел даже до континентальных складчатых образований и поселился в его расщелинах в качестве эха, олицетворяющего суть дела мышления, живородящую, мерами открывающую смысл бытия, мерами заслоняющую в поисках утраченного времени, всепрощающую дом-колодец за все его прегрешения, утверждая его временящееся бытие послед ним домом, встречающимся мне в сумрачном городе перед сошествием в Армию в которую, как в унитаз, стягивается за собственное время картина мира. Город в своих собственных окрестностях, мясистое событие предваряющих происшествий, вносимое руководящей бук вой, слоящейся как слюда магического кристалла, через который и есть этот мир, оказывающийся непостижимым для меня образом непревзойденным образцом игры моего ума, обретшего в доме-колодце звездное небо над собой дробно-рассчитанной письменностью и долг письма в себе, жертвуя дому-холодцу свое временящееся бытие и прочая эту собственность-кражу, запечатлевая на пыльной известкой белой стене поцелуй, развивающийся на ней мелкими ветвящимися трещинами, выглядывающими как красная poзa, в ожиданиях своих тщетно припоминающей, собирающейся с мыслью в мое лицо. Старика про делавшего только два-три шага по откосу к дому-колодцу, точнее сказать, уже вполне определенно их задумавшего, одного из многих, наседающих на откос, передвигающихся между пространством и временем, как оно происходит, как оно связывается с домом-колодцем, из него им же, нуждающимся в особой к себе отношении, определяются на том общественном основании, что нуждающаяся договаривающаяся сторона достраивает дом-колодец до своего собственного представления о нем как с таинственном соответствии письма и письменнности, именуемого не иначе как чистой литературой, и запнувшегося на каких-то грамматических основаниях этого задумывания, был подхвачен в одно мгновение, взмечен в воздух, растерзан жизненностью молодого синтаксиса какого-то усредненного парня, взвинтившегося вдруг из себя как из общего места и жадно насыщающегося этой своей духовкой опытностью, взмывая над волной тощее стариковское задумывание, он отрастал когтями, крыльями, тькой, сверкающей в стеклах окон дома-колодца, взвешивал его в воздухе, неутомимо объяснял, растолковывал, безусловно опровергал тщетность своего задумывания, отличающие безо всякого превосходства показывал себя вблизи и совершенно вокруг имеющим равнопредложенное место, уступающим уступ за уступом, и, в конце концов, гибнущим за неминуемое стариковское тело, не внимающее объяснению в порыве наитончайшей помощи, истолковывая самое стариковское грамматику, восстанавливая его мыслящий и продуктивный орган, совершал он это финиширующее движение, миллисекундное, осмысленное, направленное, разведанное движение помощи, охватывавшее мысль старика такого оригинального образа захватом и задействованием, что его задумывание собственного шага, воспользовавшись этим прикосновением, едва совершившееся, возвращалось на свое привычное место, заставляя и предоставляя возможность утерянную, изумиться многослойности и телесности этого прежде облитого места, и тем самым смочь упустить свою душу в суженный проход между пространством и временем доме-колодца, обретая письменность под ногами, как соответствующую подошвам, которая намечается усредненным корнем, усредняющим себя в поисках утраченного времени, из опыта этого старика, знающего дом-колодец еще, когда он жил в тайниках его сознания, осваивающего других через посредство таких вот домов-колодцев, потворствует старику во всеобщности своей безнадежности, и старик делает первый, нетвердый шаг. Пространстве вилось из дома-колодца, как дымок из трубки, и трубчатой тканью концентрических колец окутывающее, тесно и плотно упаковывающее легкомысленные фигурки на склоне у дома-колодца, законопаченного беседкой увитой розами, душистой письменностью бесконечных книжных лавок, перемежающихся с лавками, полными игральных автоматов текстовой работы, я которых по одну сторону торгуют немецкие профессора в турецких фесках, а с другой стороны зазывают французские профессора, бессмертие которых очевидно, бесстыдно выпирает из распахнувшейся словно бы невзначай книги, вставляло стекла и линзы в окна и очки, томилось у входа, располагалось небольшими, поедающим запасенные домом разговора, группками на залитом солнцем дне колодца, а также теми осаждающими эту крепость толпами и полчищами родителей, которые своими собственными усилиями влагали свободное резвившееся открытое дыхание, насущное для легких пространство в место, предусмотрительно освобожденное для них их деть ми, целовавшими это место как икону я насаждении святой и неистовый культ его, сравнивающегося с той выразительностью совершенно невнушительного лица их, которая слева на помощь, вызывая участие сострадание и сочувствие, внешне лишь прогуливалась по пустыне письменности, как рука врага прогуливается по телу, еще не поврежденному болезнью, которая уже разместилась в духе скрытой силой история, для которой достаточно и алфавита, откуда и попадает в неосторожное тело бактерия буквы, постепенно и в разрывах постепенности обращающая тело, противостоящее усугубляющейся силой истории в тавтологию, исчисляющую неделями, или даже днями, течение ко