Время и бытие — страница 18 из 26

в низу живота, толчками производящего наслаждаемую телесность легкого дыхания, превращая легкое дыхание в мужское семя, вырабатывающееся в глазах, роковых яйцах письменности, когда ноги и весь низ живота отнимаются во владение головы и предплечий, мраморным бюстом великой императрицы перетягивающимся по асфальту, не имеющей сколько-нибудь значительного отношения к территории человеческого верха, только лишь взаимно-однозначно соответствующего ей, существующей в качестве бюста, несомого ровной поверхностью на уровне мирового океана мышления над поверхностью территории, внутри которой, заводя которую на все новые подвиги обливаясь оливковым маслом, производящимся во внутренней форме телесности, не продажными загорелыми, торсами сержантов в лавках, расставленных по всему кругу, бега, в объеме на который требуется совершить неисчислимый ряд взаимно однозначных отображений с территорией, требующей невыносимой, раскалывающей мышление рациональности приседаний, отжиманий, упражнений, служивших тяжелой разменной монетой, за которую продавалось оливковое масло, откупоривающее как выдержанное хранившееся в подвалах вино в замке, где жалко кутят писцы, бутылки и поры тела, плотно по приказу мышления, вменившего себя территории, закрытые задраенные, откупориваясь, наполнялись оливковым маслом, возобновлявшим с небывалой силой пир писцов, расположившихся в телесности, что приводило к ее брожению, умиротворению, наступающего после свершения одного из платоновских годов бега, летоисчисления которых как всегда оказалось в руках у торговцев-сержантов, продавцов оливкового масла, и мы молились тому, чтобы какой-нибудь офицер изгнал этих торговцев из храма бега, поскольку бег наиболее рациональное состояние армии, территория всей армии, средства "армия", с помощью которого она, как к всякий гений, а женщина-гений в особенности, бъет в ей одной ведомые цели, это тот опыт, откуда почерпываются, все кормы поведения, жизненные убеждения, когда мы бежим и устраиваем эту лекцию из взвешенных лиц пекарей хлеба письма, кладем в штаны поверх голов слова и вещи, истину и метод, бытие и время, составляем заговор помещиков, владельцев ржа письменности, продавая сержантам в удел опыт, где произрастает умозрительная вторичная чувственность, оставляя себе уделы, где колосится, временится первосортная рожь письменности, принимая от сержантов оброк и барщину за пределами территории части, в ее времени, в сущности армии, не совпадающей с ее существованием той, что становится на место горизонта, когда сам горизонт из непредставимости перед лицом такой заботы становится представимым и включается в сознание, лишь только потянет за нить, на которой оно подвешено, первичные чувства которого отделены были от него самого по причине забвения в порядке припоминания того, что повреждено было забвением, в самом безусловном смысле осуществляемом в беге, в котором все темы разыгрывающихся, скачущих, подпрыгивающих на ухабах бесед навязаны бегущему человеку, о котором достоверно известно только одно, что он настолько хорошо знает незабвенное, основу всякого припоминания, непосредственность времени, что забывает, как только начинает останавливаться, сам соответствуя незабвенному, удовлетворительному, содержащему начало философии в заключении удивления, покатый ум, с точки зрения которого, осуществляющего с бегом, ни имеющим здесь ни приличной скорости, ни спринтерских дистанций, а то лишь связывающее себя с другими начало, являющееся по совместительству началом текстовой работы, в демократической своей настроенности выворачивает мрамор тела наизнанку, делая его излучинами и промежностями грейферного механизма, деревья, указывающие на себя пальцем, в непосредственном истолкований маршрутов бега, сержанты, указывающие на деревья, вырывая их из привычных бытовых связей и, наконец, мы так исключительно и осторожно указывающие пальцем на сержантов, чтобы не-дай-бог не вырвать, их из привычных им связей территории, чтобы узнать на шкалах из лиц, сколько еще у нас осталось внутреннего, способного стать внешними, истончить после многослойной промывки мозгов оливковым маслом, растирания их сапожной ваксой содержание теории государства в плоскоту возрождения нравственности половых органов, празднующих в садо-мазохистской демонстрации вокруг кольцевой структуры онанизма заселенной по краям обрезками половых органов и инструкциями учебников, план-конспектами орального секса и рукописями процедур онанизма, занавешивающего простынями карнавальный бег, когда уже ничего карнавального ни выборов шутовского короля, ни власти солдат над офицерами, не совершается лишь потоку, что, как внушает нам ночью разумные тихие голоса, произносящие в нас, принимающих форму речи, все, что вздумается, употребляющих изощренные риторические приемы, так, что мы, как виртуозные ноты, способны пережить в себе любую риторическую фигуру, любого отвращаюшего от себя психологизма, взять ее как певец берет ноту и засыпаться глухими сполохами аплодисментом, сдерживающих в нас карнавальные инстинкты, чтобы вступить, наконец, в мистику армии, возрождающей, обновляющей, каждый раз вновь собиравшей в беге тело, лишь в нем присутствующее, вне его распадающееся мгновенно в открытости переоцененной структуры гениталий, мерами существующих, мерами не существующих, которые не создал никто из богов и людей, а лишь седой, со строгими чертами лица благородный полковник, указывающий пальцем на черный квадрат вырывая его из привычных бытовых связей, затыкающий половые ненасытные щели детьми, ведь все в армии из бега происходит, в бег обращается, образуя единую чистую форму вторичных чувств в отсутствии первичных, тыкающихся в обезноженное тело тупым и безрадостным пальцем, отпечаток которого воплощает в себе затейливый узор пространства и времени бега, единично собирающий части тела, обновляемые в пространствах машины бега, в одно тело, исполненное безначальной двойственности, рассматривающее архитектурное пространство машины бега, ее работу, то издали в целом, то часть за частью вблизи, когда наиболее проницательный беглец обнаруживает что именно посредством этой машины и сдвигается ледник метафизического ландшафта армии, скрытой под его каркасом пустым и непрочным внутри, мощнее катка извне, сопоставляя скорость бега со скоростью движения ледника, обнаружив существенное смещение, отодвигающее телесность от пота в высшей степени конечностью тела, в память, среди карабкающихся в нее, с нее съезжающих, прибитых к этой скале, слов, у которых выклевывает печень величественно колибри, царица мыслительных пространств, соперничающая с самим временем, вылетающая в грозу, породившая того пустынника армии, который вобрав в себя всю практическую мудрость ее подвластных обитателей, объявил своему командиру на языке картезианских рассуждений о методе, проявляющем очевидность, общезначимость и позитивную глубину, о том, что во время бега раскалывается у него, превращаясь в мозаику, то, что он видит во время бега, что как представляется, можно легко опровергнуть уже с помощью "логико-философскаго трактата", утверждающего, что видение уже вбирает в себя всю полноту ощущений внешнего и внутреннего и не составляет вовне себя, видения в определенном аспекте, ничего подобного, так что командир имел дело не о болезненностью смысла, а с конструктивным плодом активно ему подражающего риторического сознания, что, впрочем, было одно и тоже для находившихся на территории, привыкших опознавать каждое различение внешнего и внутреннего и истреблять его, где бы оно не находилось, разрешая лишь потребление воды в умывальнике, неограниченное, удовлетворяющее после бега самый развитой вкус и риторические намерения употребление которой не могли, хотя всегда к этому стремились и имели такую возможность, но почему-то никогда не получалось, выкрики, возгласы, распоряжения сержантов, только примеривающиеся в этой жажде вырвавшихся из под них на короткое время работ территории, глотающих воду так осмысленно и глубоко что различали в ней различите качестве, создавали целую ее эстетику, неизменным предмет объектом которой была вода, а эстетика была на столько утоление жажды, сколько системой посылок, правил, осмысливающих и формализующих бег в ее преддверие, приникали губами к ручке крана, включая и работу пространство умывальника, показывающее, что умеющий целовать тело, мертв более, чем познающий телосность, в котором не должно было находится ни одной лишней вещи, не свойственной умывальнику, где руками, настроенными на прикосновение к телу, прикасались мы к раковинам, где обрели свое временящееся бытие мириады плевков испражнений рта, совершали катарсис этих раковин, где исчезали мы за смежным с умывальником помещением, своего рода исповедальней, где в священном одиночестве мысли созерцаются смыслы, вовлекающиеся нашими усилиями в отверстие наличествующей бесконечности, иногда эти усилия под знаком исповедывающего превращаются в движение совершаемое при помощи одного только клочка бумажки, письма, например, которая тут же увлажняется от соприкосновения со смыслами, запечатлевающими поцелуй на светлых ликах под шум спадающей воды в исповедальнях, знаменующих собой превращение бега нашего в крестный ход, совершаемый нижней частью тела, ведь нижняя часть тела то же совершает крестный ход, вокруг которого скачут, беснуются, пророчат сержанты, искалеченные, копающиеся в своих испражнениях, изможденных риторикой, отсутствием хлеба из письменности, неспособные ни к какой работе на зеркале, в опыте, издавна уважали и ценили простые солдаты этих юродивых, прислушивались к ним, через них на мир смотрели, непосредственно изображающих территорию, взаимно-однозначно ей соответствуя, находясь вблизи сущности этого несмышленного мира, разные, чудовищные, с задницами щек и с острием фальцета речи, со слоновою болезнью восприятия, и с размягчением мышления, способность к воровству чужого бытия которых доходила до скрадывания, непосредственно или через подручных, туалетных принадлежностей, отличающихся от спартанских, как сделано это было со мною существо "науки-логики", во вступительной части первого тома коренящееся, когда, увязанный на р