Время итогов — страница 10 из 59

Он мне поставил в наряде четыре часа. Я сделал за три.

«Молодец! — сказал дядя Сережа. — Молодец!» — и принял токарем по ремонту.

Кораблестроительный завод находился неподалеку от дома, так что можно было ходить на работу пешком. Проходная представляла собой небольшую будку, врезанную в дощатый забор. Как только я проходил ее, предъявляя пропуск, так сразу же попадал на большой заводской двор. Пулеметной дробью в любое время суток разносился по всей территории стук пневматических молотков, вгонявших заклепки в швы кораблей. Высоченные краны проносили большие листы бортового железа. На стапелях стояли большие и малые суда, одни уже почти готовые к спуску, другие — с голыми ребрами, только еще зарождающиеся, третьи — готовые, но не окрашенные, на четвертых висели «глухари», — это они дробили тишину, без устали сшивая заклепочным швом железные толщи бортов.

В отличие от Металлического завода здесь было больше воздуха, простора — рядом безбрежно колыхалось взморье. В серые туманные дни вода казалась тяжелее, а если был ветер, волны угрюмее, но в солнечные — взморье сверкало, плескалось, и волны становились как стеклянные.

В обеденный перерыв я любил подолгу глядеть на этот водный простор. Он манил меня, звал в новую, совершенно неведомую жизнь. Но гудел гудок, и я возвращался в цех.

По обеим сторонам прохода, во всю длину цеха, стояли невысокие печи. В них всегда бушевал огонь. В сотни круглых отверстий сквозило белое пламя. Рабочие в пробеленных солью брезентовых рубахах выхватывали клещами раскаленные заготовки и, почти не глядя, ставили пышущую жаром заготовку в матрицу, а пресс, навалившись всей своей огромной тяжестью, сминал ее — делал заклепку...

Из заклепочного цеха большие ворота вели в механический. Этот цех был подсобным заклепочному: матрицы, пуансоны, кольца для волочильного стана, и все это в сотнях штук, — вот основное, чем занимались рабочие механического. Здесь шлепали ремни о трансмиссионные шкивы, пахло навечно устоявшимся машинным маслом, тавотом, керосином.

Мой станок находился у кипятильника «Титан». То и дело к баку подбегали взмокшие от пота, с разгоряченными лицами горновые и прессовщики и жадно, большими глотками, так что кадыки прыгали вверх и вниз, пили остуженную воду. И по тому, как торопливо они пили, и по тому, сколько человек в смену прибегало к баку, можно было судить о том накале, который владел рабочими.

Прошел год, и дядя Сережа уже был мне по плечо. «Эк как ты вытянулся!» — удивился он. И к Первому мая дал мне рекомендацию в партию.

За этот год я успел не только освоиться в цехе, но и сдружиться с хорошим парнем, токарем-револьверщиком Левой Ведерниковым. Он был во многом примечательным человеком. Прежде всего, обладал пытливым умом, на его счету было уже больше двух десятков рационализаторских предложений. Он много читал. И как только при заводе открылись шестимесячные курсы подготовки в вуз, сам поступил на них и заставил пойти и меня. Кроме того, он увлекался охотой. Было и у меня ружье. И это связало нас еще больше, укрепив мечты о путешествиях.

Сутки у нас обычно складывались так: после ночной смены (мы работали только но ночам, так было удобнее для учебы) приезжали домой и спали по три часа, затем встречались и начинали готовить домашние задания. В пять вечера мы уже сидели на курсах. В десять мчались на трамвае к Петропавловской крепости купаться и там, уже в одиннадцатом часу, бросались в холодные воды Невы, чтобы набраться свежести перед ночной сменой. В половине двенадцатого, точно по гудку, приступали к работе. И работали до половины восьмого. В начале девятого — дома, до полудня сон, и снова подготовка к занятиям, и снова курсы, и снова работа, и так изо дня в день шесть месяцев. Если бы не Ведерников, ни сил, ни упорства у меня не хватило бы. Я впервые встретил товарища, который не относился легкомысленно ни к какому делу, был всегда собранным, как пальцы в кулаке. И он своего добился. Правда, не стал путешественником, но из него вышел хороший изыскатель-дорожник. Еще до войны, после окончания института, уехал он на Колыму. Сколько повидал нового, такого, что редко встречается людям! Присылает мне письма. В них пишет о тайге, дикой и непролазной, о сопках, о морях-болотах на вечной мерзлоте. Об озере Джека Лондона и озере Танцующих хариусов.

У меня сложилось иначе. После окончания курсов я поступил в Горный институт. Хотелось на геолого-разведочный, но зачислили на горно-экономический. И все же мать была счастлива. Отец гордился. Еще бы — я в Горном, брат в Путейском. Хотя и трудновато я учился, но успевал. И совсем не было оснований для грусти. И все же:


Январь. Снежинки вертятся.

Мороз щиплет. Жжет.

И как-то теперь не верится,

И что-то сердце жмет.

Милая, единственная милая, —

Первая любовь,

Так зачем же кобылой сивою

Подвернулась в непогодь?


И что-то еще дальше. Но и в голове не держал, чтобы стать поэтом. Даже когда к нам в Горный приехал Александр Жаров и читал свою знаменитую «Гармонь», то и тогда никакого стремления к поэтическому поприщу я не почувствовал. Вот горным инженером хотелось быть. И учился упорно и много.

А отец все чаще стал прихварывать, жаловался на боль в желудке, на изжогу и, чтобы утишить ее, нил соду. Он исхудал и как-то сразу постарел. Ворот рубахи стал широким, глаза запали, выдвинулись скулы.

— Говорят, язва... Курить запретили настрого...

У него появилась какая-то странная манера с удовлетворенным вниманием глядеть, как мы с братом едим, будь то во время обеда или завтрака.

— Что уж ты так уставился-то! — оговаривала его мать.

— Да я так, мать, так... — смущенно отзывался он.

Тогда, конечно, это вызывало оправданное раздражение. «Чего смотрит в рот?» Но теперь-то мне понятно: он, наверно, знал, что дни его сочтены, и в этом любовании здоровых аппетитом, а мы с братом, как и все здоровые парни, любили поесть, было то, что примиряло его со смертью. И чем мы были здоровее, тем было отраднее ему.

По вечерам он сидел в уголке дивана, смотрел, как мы с братом готовим домашние задания. Иногда подходил к столу, брал то один, то другой учебник, читал названия.

— Трудно?

— Да нет, не очень, — отвечал брат. Он хорошо учился, круглый отличник.

— А вот мне не довелось поучиться... Правда, «Вопросы ленинизма» я хорошо проштудировал. Ты еще не осваивал? — это он меня спрашивал.

— Нет. Мы сейчас «Капитал» Маркса изучаем.

— А-а, — уважительно протягивал отец. — Ну-ну, пойду, не буду мешать. Учитесь...

Но не пришлось мне стать горным инженером. По окончании первого курса, — а окончил я его не так уж и плохо, средняя годовая отметка была четыре и две десятых, — меня направили по спецнабору, как партийца, в авиашколу. (Я был кандидат в члены партии.) Нужна была в армии, как нам объяснили, «красная интеллигентная прослойка». А если точнее, — грамотные парни.

Я прошел две комиссии. Мандатную, как говорится, без сучка и задоринки. На медицинской заявил о своем заикании. Но здоровью я шел на летный состав. Убедившись в том, что я заика, меня направили в технический. И я был зачислен в ленинградскую авиатехническую школу.

Мать расстроилась. Еле дождалась отца с работы, плача, просила, чтобы он пошел в Смольный, поговорил, с кем надо, чтобы оставили меня в Горном институте.

Но отец не пошел.

— Тут уж ничего не поделаешь, партдисцинлина, — успокаивая плачущую мать, сказал отец. — Значит, так надо.

Спецнабор состоял из студентов первого и второго курсов институтов и третьего и четвертого курсов техникумов. Это было вызвано необходимостью: фашистская Германия представляла тогда реальную угрозу. Нас могли отчислить из школы только «по суду или по смерти». Таков был приказ начальника Военно-Воздушных Сил РККА.

«Напра-во!», «Нале-во!», «Равняйсь!», «Становись!», «Разойдись!» По вечерам в красном уголке наиболее активные выпускают стенную газету. И я рядом с ними. И кто-то из них говорит, хорошо бы дать стихи. И я пишу раешник.

— Это вы, товарищ курсант, сочинили стихи? — спрашивает меня командир роты.

— Я.

— Тогда приказываю написать пьесу к Октябрьским праздникам из жизни курсантов нашей роты. Ясно?

— Но я никогда не писал пьес.

— Выполняйте! Кругом! Марш!

И я сижу и пишу пьесу, освобожденный от строевых занятий. Мне помогает курсант Лаппо. Он пишет в стихах вступление, а я пьесу. Но пьеса не получается, мельтешат какие-то отдельные сценки, вроде такой. Сидит курсант в саду с девицей, обнимает ее и восторженно говорит: «А луна-то, луна, что мишень стометровая!» После чего опаздывает в свою часть. По замыслу это должно быть очень смешно. Особенно когда дежурный по роте заставляет его отдавать рапорт. И еще несколько таких коротких сценок, — то на строевых занятиях, то в классе, то в красном уголке. Но что занятно, появляется режиссер, начинает что-то согласовывать со мной. Курсанты разыгрывают мои сценки, и вроде бы действительно становится смешно. Но посмеяться вместе со всеми на представлении мне не удалось...

Умер отец. Он лежал в Максимилиановской больнице. Два раза я был у него. В первый — рассказал о своей пьесе, и он попросил, чтобы я принес показать. Я обещал и забыл.

— Что же ты это, а? — укорил он меня, когда я пришел во второй раз наведать его.

— Ладно, принесу в следующий, — беспечно ответил я.

И не успел.

Он умер после операции. Говорили, язва желудка, а оказался — рак. Посмотрели и, ничего не тронув, — все было поражено, — зашили разрез.

— Ты знаешь, даже и не почувствовал, так хорошо сделали, — часа за два до смерти говорил отец матери.

Но мать обо всем уже знала и, скрывая слезы, старалась ободрить его:

— Значит, скоро поправишься...

— Надо, надо, совсем что-то расклеился... — Он задумался и печально сказал: — Мало я тебя баловал, а ведь любил. Всегда любил, и никого нет дороже, чем ты... Жаль, жизнь была тяжелая...