Время итогов — страница 25 из 59

Работа в газете тем и хороша для писателя, что его все время посылают к людям. Другой раз и устал вроде, и не хочется, но посылают — и едешь. И снова встреча с людьми, глядишь на поля, прислушиваешься, как вдалеке шумит трактор, как громыхает, подскакивая на выбоинах, полуторка, улавливаешь свист ветра в ветвях деревьев и стараешься найти разницу в осеннем его свисте и в весеннем, и находишь: весной он не свистит, потому что ветви мягкие, они податливо струятся по ветру, а осенью пружинят — отсюда и твердый свист.

Удивительно, но с тех пор, как я всерьез стал относиться к своему литературному делу, словно иной мир открылся для меня — богатый, необычный. Все, что я теперь видел, видел, конечно, и раньше, но проходил мимо, даже и не думая, сколько интересного ожидает меня на каждом шагу, — теперь же меня все привлекало, — я смотрел, как полощется на ветру белье, как в вечернем безмолвии молча летят на свои гнездовья вороны, прислушивался к лязгу продрогших буферов (потом эти «продрогшие буфера» войдут в рассказ), к замирающему над лесом гудку паровоза, к стуку топоров, к натруженному рокоту машин, берущих подъем. Все стало нужным, художественным.

«Ночью окна были черны, словно речные проруби».

«Хотела грянуть гроза. Сгустила воздух, стало уже тяжко. Но только попугала, — выпал удивительно теплый дождь, и снова заголубело небо».

А вот как в Ефимовском районе говорил бригадир колхоза: «Кое-где тина хоть и не меньше, а картошка не плоше. Я больше пристаю (бываю) в полях. Прозабуду (позабуду). Не дюж в этом деле. Имеем без одной шестьдесят. Тридцать три садева ржи. Дисциплину содярживам».

«Называется, исключительно, пятница. Исключительно, вдвоем сделали. Пошла, исключительно, в лес» — это речь одной колхозницы. А вот другой:

«Села среди железнодорожников, а они-то все с пуговицами, с погонами. Ну, прямо попала в цветной металл».

«Общий человек — общественный. Длинновидный — дальневидный».

«Дождь из ведра бухнет, бухнет. Ночью-то вышла, а дождь все полосами, все полосами». Когда я познакомился в Дубултах с К. Г. Паустовским, то среди прочих прочитал ему и эту запись. Он оживился и сказал: «Вот, можно рассказ написать». Видно, что-то увидел «свое».

«Разве скажет она, разве скажет...» — интонация. И порой бывает ее достаточно, чтобы сразу родился образ персонажа со своей биографией и всей характерной речью.

«Такие наделал узкие окна, будто дома плачут» — это я услышал от П. А. Малининой в Костромской области. Кстати, там удивительно украшают окна. Таких наличников, как в селе Самять, я не видал, до того они ажурны и красивы.

Другой раз возвращаюсь домой усталый, полуголодный (была еще карточная система), но полистаю записи и хохочу над тем, что смешно, и радуюсь тому, что узнал.

А внешность людей, их лица!

«У женщины густые черные волосы. Лицо молодое, а во рту только два белых зуба. Засмеется и тут же закроет ладошкой рот».

«Мужчина когда говорит, то все его лицо передергивается, будто по нему хлещут прутом».

«Говорит быстро, строго и вдруг засмеется».

Можно бы долго продолжать записи из книжек. Приведенные не лучше и не хуже других. Все это был материал для чего-то будущего, и не беда, что до сих пор многое не использовано. Важно другое — я привык всматриваться во все, что окружает меня, вслушиваться в говоры, беседовать с людьми.

Но еще с большим интересом всматривался я в людей. Мы так привыкли к человеку, что порой и внимания не обращаем на своего соседа по работе, в поезде, в столовой. Д ведь это же каждый раз целый мир! Что он за человек? Каков его характер? Что он любит? Добрый, злой? Ничего не знаем и расстаемся, ничего не узнав.

Конечно, в первой встрече человек вряд ли раскроется корреспонденту, дотошно, а порой и бесцеремонно расспрашивающему его. Тем более что русскому человеку свойственна застенчивость, скромность — он не любит похваляться своими делами, как бы они ни были значительны.

«Расскажите про себя», — по неопытности просил я и, конечно, ничего не добивался.

«Расскажите про работу».

«Так ведь что ж, работаем, — нехотя ответит собеседник, — только вот МТС стопорит...»

И начнется неторопливый разговор о работе, ну, а потом уж, как-нибудь исподволь, то одно, то другое спросишь, и собеседник незаметно расскажет и про себя.

Люди. Сколько я их увидал, разных — и веселых, и сумрачных, и добродушных, и строгих, и упорных, и таких, что на все им наплевать, и видавших виды солдат войны, и только начинающих жить.

Вот мне рассказывает старик о своей семье. Один сын погиб на войне, второй от взрыва стал эпилептиком, по двадцать раз бьет его за ночь, а старший — герой, вывел из окружения тринадцать офицеров и генералов. Отцу прислали благодарность за воспитание.

Впечатлений набиралось так много, что они сами просились в рассказы... Вот как появился один их них — «Мать».

Это было в Лужском районе, зимой. Зашел на постой в один дом и увидал на столе зеленый лук, а на улице мороз. Разговорил хозяйку, и рассказала она, как растила в войну зеленый лук для госпиталя, в Ленинград. «А кругом фашисты лютуют, — партизаны рядом. По-за печкой хранила корыто зимой. В нем лук растила. Соберу перья и через партизан отправлю. И новое корыто затеваю. То у окна постоит, то за печку спрячу. Раненым нужна зелень. А может, и мой сын там».

В другой деревне слышу рассказ о том, как одна колхозница «истопила печь с угаром, чтоб фрицы околели». Расстреляли ее за это. В третьей деревне председатель колхоза — женщина.

— Мужиков всех повыбила война с наших мест, вот и пришлось взяться не за свое дело. Одни бабы, куда денешься, — рассказывает она. — Тут бы мужика, чтобы рука у него твердая, да грамотного, а я что, баба...

Но я потому и приехал к ней, что у нее в колхозе порядок. Это она надумала для многодетных вдов-матерей общий дом — погорельцы они.

И вот понемногу отовсюду набирается материал для рассказа. Возникает образ женщины, емкий, вбирающий в себя все лучшее, что мне довелось увидеть и услышать о ней в поездках. И тут начинается поиск сюжета. Образ ясен. Но сама о себе женщина не будет рассказывать. Кто-то другой должен об этой женщине рассказать. Но кто? Да, видимо, тот, кто хорошо ее знает. Значит, кто-то из родни или соседка. Но кому о ней расскажет этот «кто-то»? Постороннему человеку? Тогда не будет той эмоциональной силы, которую бы мне хотелось вложить в рассказ. Тогда кому же? Тому, кто дорог матери и кому дорога она. Сын! Но если сын, то значит, его во время войны с ней не было. Причем до войны мать была совсем другой — тихой, незаметной. Это война подняла ее на подвиг. Значит, во время войны сына с ней не было? Где же он был? Если на фронте? Можно... Но еще лучше, если он не был на войне, хорошо бы он в чем-то виноват был перед ней...

И вот постепенно вырисовывается сюжет.

Василий Митрохин едет с Дальнего Востока, где пробыл всю войну, работая на электростанции, к больной матери. Не сразу он собрался к ней, — два года прошло, как война кончилась, а мать звала его... «Но теперь все хорошо, — думает Василий, — приеду, заберу к себе». Но мечтам его не дано сбыться. Мать в живых он не застает, и соседка тетя Дуня все рассказывает ему о матери, и как она говорила бабам, чтоб те зеленый лук выращивали, и как истопила баню с угаром, и как построила дом многодетным матерям.

Писал я рассказ в редакции, во время работы. Заведующий отделом сельской молодежи Михаил Красихин изредка неодобрительно поглядывал на меня, зная, что я пишу рассказ, а должен бы писать статью в номер. Я замечал его взгляды, торопился, понимая, что спешить не надо бы, что надо бы писать статью для газеты, но оторваться не мог.

Рассказ уже давно был «ясен» мне, наверно, потому писался он легко. И вот я закончил его. Чтобы как-то оправдаться перед своим строгим, но доброжелательным по отношению ко мне завом, я попросил послушать рассказ. И начал читать, волнуясь, еще сам находясь под горячим впечатлением написанного. Красихин слушал. Он ни разу не перебил меня. Внимательно выслушал до конца и, ни слова не сказав, ушел. Не было его больше часа, и все это время я ждал его и не понимал, почему он ушел, не сказав мне ни слова о рассказе.

Еще более удивило меня, что когда он вернулся, то опять ничего не сказал мне, сел за свой стол и принялся за работу.

— Что же ты ничего не сказал про рассказ и ушел, — не вытерпел я. — Как рассказ-то?

— Я ходил матери деньги посылать, в деревню, — не подымая головы, негромко ответил Красихин.

Более высокой оценки я никогда ни от кого не получал, хотя потом рассказов мною было написано около сотни.

Однажды ко мне подошел Павел Зенин.

— Как-то нескладно получается, — сказал он, — работаешь в газете, бываешь на комсомольских конференциях, а сам беспартийный. Надо вступать в партию...

Кроме того что заведовал отделом, он был еще и секретарем партийной организации.

После его слов меня будто жаром обдало. Я не знал, что и ответить. Снова всплывало прошлое. Рассказывать об этом нелегко, но и молчать нельзя. И я решил все рассказать, как оно было.

Зенин жил на Первой линии Васильевского острова. Случалось, не раз мы шли с ним вместе после работы пешком до площади Труда, — оттуда он отворачивал вправо, через Неву и к себе, я — налево, через Мойку на Декабристов, 36. В этот вечер я остановился у Александровского сада, неподалеку от Исаакия. На этом месте закончился мой рассказ о себе. Павел молчал. Меня душили слезы. Надежд на то, что все обернется добром, было мало. А как жаль, как жаль было расставаться с работой в «Смене». О лучшей доле тогда я и не думал.

— Ладно. Я посоветуюсь, — не сразу сказал Павел. — Подумаем.

Я не знаю, с кем он советовался, — об этом ни разу его не спрашивал. Но спустя несколько дней он сказал, чтобы я подавал заявление в партию и там все объяснил, за что был исключен.

— Я тебе дам рекомендацию, — сказал он.