Время итогов — страница 28 из 59

4. Оказал ли Бунин влияние на ваше собственное творчество?

Конечно, оказал. Но не только он. Все замечательные писатели помогали и помогают мне. Если же говорить о природе, то только двое — Чехов и Бунин — научили меня ее любить и вглядываться в нее.

Бунин — явление редчайшее. В нашей литературе, по языку — это та вершина, выше которой никому не подняться.

Сила Бунина еще и в том, что ему нельзя подражать. И если можно у него учиться, то только любви к родной земле, познанию природы, удивительной способности не повторять никого и не перепевать себя, — это ведь тоже относится к эмигрантскому периоду. И самое главное — люди, русские люди, которых он знал и любил.

5. Чем вы объясняете усилившийся интерес к Бунину в наши дни?

Возросший интерес к Бунину появился, мне думается, прежде всего потому, что Бунин был мало известен широкому читателю. Когда же стал у нас издаваться, то, естественно, привлек к себе внимание. Дальнейшее уже просто — те, кто любит литературу, кто понимает русское слово, — получили огромное наслаждение.


* * *

Мне было восемнадцать лет, когда я впервые встретил имя Александра Решетова. Тогда фабзайцем запомнил проникновенное стихотворение «Девушка со «Светланы»:


Замыкаешь в лампочку «Светлана»

Электричество веселых глаз.


И с тех пор всегда рядом я чувствовал этого талантливого, дорогого моему сердцу человека. Много позднее, когда уже и сам я стал писателем, мы сдружились с ним на многие годы. Я полюбил его за честные думы, за тот редкий поэтический дар, который дается немногим, — способность вызывать в сердце ответный отклик. Читатель разделяет с поэтом и радость, и печаль, и надежду, и тревогу и проникается еще большей любовью к нашей жизни и нашему народу.

Творчество настоящего лирического поэта — это всегда его биография. Это его путь, пройденный вместе со страной. Шла молодежь в первом десятилетии Советской власти из деревень на учебу в города; шла она позднее осваивать Север; шла с оружием в руках защищать от врага святую Отчизну; шла осваивать просторы целинных земель; шла, отмечая свой путь к зрелости большими вехами исторических событий и дел, и вместе с нею шел поэт Решетов. Путь жизни его — книги стихов. Это стихи современника, влюбленного в красоту созидания нового мира, не уклоняющегося от трудностей, неполадок и бед; это стихи человека, воспевающего свой народ, свою землю, стихи, полные душевного лиризма.

Слава, признание по-разному приходят к поэтам. Иной сразу взорлит, нашумит, но пройдет время — и забудется он. Другой вроде бы и не очень на виду, но от стихотворения к стихотворению, от книги к книге мужает его голос, все больше появляется в нем подлинного того, что называют неповторимым; и вот уже он предстает перед тобой таким поэтом, чьи думы, чувства близки тебе, дороги. Таков поэт Александр Решетов. Критика долгое время не очень-то баловала его своим вниманием, но теперь, после его смерти, все чаще упоминается имя — Александр Решетов. Вышла о нем монография. Автор ее, Н. Пантелеймонов, тщательно собрав разнообразный материал о поэте, вдумчиво исследует его, раскрывая замечательное дарование лирика.

Мне посчастливилось быть вместе с Решетовым в гостях у М. А. Шолохова в станице Вешенской. Встречались мы с творцом «Тихого Дона» и в Ленинграде. Решетовские стихи пришлись ему по душе: «Мне в грустный час подумалось...», «Роща», «Я о счастье думаю много...», «Хлеб», «Я не люблю бумажные цветы...», «Лесной ручей», «Походная быль», «На зимнем озере»... Шолохов высоко оценил их: «Русские, с раздуминкой», — сказал он, и просил поэта повторить прочитанное, почитать еще.

Сокровенность раздумий Решетова привлекательна в его стихах. Многие строки западают в память без усилий и прочно: «Отца и мать не выбирают, какие есть, таким и быть», «Я о счастье думаю много, но счастливым от дум но стал», «Красоту потерять обидно, к ней стремясь, человек живет», «Мой возраст с полем августовским схож», «Бывалым воинам дано о необстрелянных волненье», «Где нет души, там нет и красоты» и другие.

Но как бы ни были интересны и глубоки думы, они не взволнуют человека, если выражены поэтически слабо. Счастливым даром обладал Решетов: тот, кто любит живое слово, точный образ, лирический настрой, зримое выражение мысли, не останется равнодушным ко многим его стихам.

Можно любить красивое, восхищаться им и оставаться просто созерцателем. Но есть и другое отношение к красоте — борьба за нее. Красота в природе — это благоприобретенное, дано само человеку. Но и за нее надо бороться, чтобы не стал мир безобразен и гол. У Решетова это было в крови — бороться за красоту жизни.

Два лета я прожил «в соседях» с Решетовым на Карельском перешейке. Мы вместе рыбалили, выезжая чуть свет. Александр знал места, — он поселился раньше меня. Вместе мы и охотились. Я видел его в природе, наблюдал, как он прислушивается к пению птиц, всматривается в разгорающуюся зорьку или следит за неутомимым бегом лесного ручья. И тем приятнее было слушать стихи в авторском чтении и узнавать знакомые места, воспетые поэтом. «Лесной ручей», «В июльском поле», «На зимнем озере», «Апрельское стихотворение»...

Как-то в одной из своих статей, опубликованных в «Неве», я высказал мысль о том, что грустные настроения легче передать, нежели веселые. За что был Решетовым резко изруган. Если сегодня попытаться разобраться в том, прав ли он или прав я, то, пожалуй, следует признать, что были оба не правы. И грустное и веселое талантливо передать одинаково трудно. Для Решетова же, конечно, было только одно правдой — бороться за искреннее выражение любого чувства и не принижать одно другим.

Много прекрасных стихотворений есть у Решетова, окрашенных дымкой светлой всечеловеческой грусти, и вот теперь, вспоминая их, перечитывая, становится очень жаль, что не всегда я ладил с ним. Хотя виноватым себя и не считаю, — уж очень угловат у него был характер. Он был резок, даже груб. Мог так «ободрать» собеседника или того, кто осмелился бы критиковать его стихи, что на долгое время обострялись отношения. И вместе с тем не был мстителен, больше того, мог легко помириться, что, впрочем, не мешало ему тут же опять нагрубить. Смеялся он громко, от всей души. Выступал на собраниях всегда убежденно, темпераментно, — он был прирожденным оратором. К своим стихам он относился строго. Каждая строка у него была выверена, поэтому он не терпел бесцеремонного вмешательства редактора и часто тут портил отношения, наговорив сгоряча и лишнего. И вместе с тем был скромен. Как-то рыбалили мы с ним на озере, отсидели зорьку, но уезжать домой не хотелось. Сидели, говорили, перекидывались словами.

— Неужели ни одного стихотворения не останется от меня, — сказал в грустном раздумье Александр и неожиданно захохотал, этим скрывая свое смущение.

Было, зашли мы с ним в спортивный магазин за крючками. Александр попросил нужный ему номер. Продавец подал пакетик. Александр взял крючок, стал сгибать его, разгибать, — сломал. Взял другой, тоже сломал. Сломал и третий. Убедившись, что крючки плохие, отошел от прилавка. Продавец остановил, стал требовать, чтобы Решетов заплатил за сломанные крючки. (Цена им была копейки.)

— А зачем вы плохие крючки продаете? — сказал Решетов.

— Так это не мы виноваты, а завод, — ответил продавец.

— Не берите, — сказал Решетов и ушел.

Вот он такой был. И не из-за копеек, а из принципа. И не стал бы платить, хоть бы дошло и до милиции. И в мелочах был таким, и в крупном.

Материально жил он стесненно, — занимать не занимал, но и не мог позволить себе ничего лишнего. «Я ведь не так богат, чтобы ездить на южные курорты. Один не поедешь, а вдвоем накладно, брат, для лирика, к тому же, как ты знаешь, загнанного и зажатого», — писал он мне в одном из писем.

Неподалеку от нас, метрах в трехстах, жил Иван Сергеевич Соколов-Микитов с женой, дочерью Аленой, зятем и внуком. Он занимал одну половину дома, а другую — критик Александра Ивановна Лаврентьева-Кривошеева с сыном Маем, курсантом мореходки, и своей сестрой Лидией Ивановной.

Мы часто захаживали к Ивану Сергеевичу, он попыхивал короткой трубочкой и неторопливо о чем-либо рассказывал, по большей части — об охоте, о своих поездках. У ног его лежал Фомка, охотничий пес, и время от времени от удовольствия подымал голову и «улыбался».

И как-то незаметно устанавливались сердечные отношения. И когда Иван Сергеевич уезжал, то без него было несколько и пустовато на нашем берегу.

Лаврентьева-Кривошеева, небольшого росточка женщина, уже в годах, почему-то считала себя если не морячкой, то маринисткой, — может, потому, что ее брат был адмиралом? — писала повесть о море и любила выходить в любую погоду на швертботе в озеро. Швертбот, а точнее — финскую лайбу, обнаружил Май: она была притоплена у берега. Он ее отремонтировал, но вместо тяжелого металлического шеверта — подводного киля для остойчивости — сделал деревянный, обив его железом.

Был солнечный ветреный сентябрьский день. В берег била большая волна, и лучше бы сидеть дома, но Александра Ивановна захотела выйти на швертботе. Май не очень охотно полез в воду, чтобы отвести его от берега. Сестра Александры Ивановны, одинокая прокуренная старуха, умоляла ее не уходить, но Александра Ивановна была непреклонна. В последнюю минуту, вспомнив какую-то насмешку Алены, касающуюся ее храбрости, она предложила и Алене поехать вместе с ними. Алена отказалась. Тогда Александра Ивановна ее высмеяла за трусость, и Алена полезла в лайбу. Она была дочерью Соколова-Микитова, отважного путешественника, смелого охотника, и уж никак не могла быть трусихой.

Ее муж Сережа, инженер-автодорожник, в это время находился с моей женой в Ленинграде. И, словно предчувствуя беду, все время торопил ее:

— Быстрее, быстрее, Мария Григорьевна! (Она закупала в магазине продукты.)

И всю обратную дорогу с бешеной скоростью мчал машину.