Михаил Александрович прост, и, думается мне, чем проще у него в гостях люди, тем еще больше проще он сам. Он любит шутку, и смех не утихал за нашим столом; но нет-нет да как бы между прочим и спросит, что главным мы считаем в своей журнальной работе, идет ли к нам литературная молодежь, как мы ее принимаем, есть ли талантливые. Спросит не так, в лоб, как это написано здесь, а по-своему, по-шолоховски, как бы между делом.
— Это хорошо, что вы открываете новые имена, только чтоб никаких скидок на молодость. Литература не бывает маленькой... — сказал и уже к этой теме больше не возвращался. И вообще я заметил: не любит он возвращаться к тому, что однажды, хотя бы и год назад, было обговорено.
Трудно было начать разговор о том, чтобы Михаил Александрович дал в наш журнал вторую книгу «Поднятой целины». Появление в «Неве» такого романа сразу бы вывело журнал на самый передний край литературы, а так как журнал наш был еще молодым и только завоевывал читателя, то это было немаловажно. И, конечно же, в том, что Шолохов отдает свой роман именно в «Неву», можно было усматривать его положительную оценку и направлению журнала, и нашим общим усилиям. Кроме всего, лично для меня было бы светлой радостью напечатать произведение писателя, которого я полюбил еще с юности.
Неловок был мой разговор — трудно просить у писателя книгу, которую с большой охотой напечатал бы любой журнал, — но я его начал. Это было в конце первого дня нашей встречи.
Михаил Александрович в этот день ничего не ответил.
— Ну вот что, родненькие, — сказал он на другой день, когда мы к нему пришли, — отдаю свой роман в ваш журнал. Меня с Ленинградом многое связывает, с «Красного путиловца» мой Семен Давыдов, к тому же надо и помочь молодому журналу. — А несколько позднее, улыбаясь в усы, он сказал мне: — Поедем-ка, редактор, в Вешенскую, посмотришь степь, так ли я ее описываю, увидишь донских казачков. Ведь тебе печатать-то придется...
Все это было сказано с доброй усмешкой и, конечно, не для того, чтобы я как редактор или некий контролер проверил, так ли все на самом деле на земле, как в его книге. Нет, тут было иное — Михаилу Александровичу хотелось показать свой край, свою землю, свой народ, с которым он живет, который любит, уважает. Да, когда вся жизнь связана с народом, тогда и создаются великие произведения, радуют сердца и навечно покоряют читателя, в какой бы стране он ни жил.
Донская степь — я ее увидел, побывав в гостях у Шолохова, — для меня, северянина, предстала довольно однообразной. Помню, тогда же я удивленно подумал, сравнивая ее с тем щедрым богатством природы, которое наполняет произведения Михаила Шолохова, каким же сильным чувством любви к родной земле должен обладать писатель, чтобы из этой довольно однообразной, на взгляд пришельца, земли создать неувядаемый мир цветения, мир ярких красок и удивительных запахов, мир колдовской природы! Каким же должен быть зорким глаз художника, чтобы увидеть в каждой травинке, в полете одинокой птицы, в текучем просторе полей истинную поэзию, которой жить века и века!
Он возил меня на охоту в степь, рыбалить на Дон к Меловой горе, знакомил с интереснейшими людьми, показал хутор Кружилин, в котором родился, — маленький степной хуторок. Я смотрел, удивлялся, и даже как-то не верилось, что оттуда пришел человек, завоевавший мировое признание, человек, мыслей и книг которого всегда жадно ждал народ. Но хуторок стоял посреди степи зримо и ясно, как солнце в небе, и можно было удивляться, но не верить было нельзя.
В Вешенской Михаил Александрович познакомил меня с одним старым казаком. Если память не изменяет, звали его Спиридон Никифорович. Это опытный местный рыбак, и позвал его Михаил Александрович организовать рыбалку. Но было и еще одно: чтобы я хотя бы немного коснулся жизни старого станичника, иначе зачем бы его приглашать за стол, знакомить со мной, — договорился бы, и все. Но вот казак стоит в проеме дверей, отдает честь и рапортует:
— Товарищ полковник, ефрейтор прибыл!
Михаил Александрович подымается, здоровается за руку, приглашает к столу.
— Садись, ефрейтор.
Казак сел. Было выпито по рюмке.
— Расскажи, ефрейтор, как ты коня добыл в гражданскую войну, — сказал Михаил Александрович.
— Так ведь ты, Михаил Александрыч, знаешь.
— Я-то знаю, а ты вот Сергею расскажи.
— Да зачем?
— Да пусть знает. Расскажи.
— Ну, что тебе сказать, Сережа? Убили у меня коня. Иду по степу с седлом...
— Ты против кого воевал-то, скажи? — спросил Михаил Александрович.
— Так ведь, тут как? Приходят красные, говорят, дадим землю, воюй за нас. Воюю. Приходят белые, — воюй за нас, землю дадим. Воюю. Куда ж денешься. Так вот, иду по степу, с седлом на спине. Ну, винтовка само собой. Вижу, далеко скачет всадник. Хоррроший конь у него. Ну, стрелил, взял коня... Вот, так вот.
— Кто был-то, красный, белый? — спросил я.
— Так разве поймешь в степу... Вот, так вот, — ответил старик.
И чем-то неуловимо повеяло от его казацкой судьбы сложной судьбой Григория Мелехова, которого жизнь тоже путала и мотала по дорогам гражданской войны.
С ним же, со Спиридоном Никифоровичем, связан еще один эпизод. Это случилось уже, когда я в Вешенской был в третий раз. Тогда у Михаила Александровича гостили датские писатели. Выехали на рыбалку на Хопер. Главным заправилой в ловле рыбы был Спиридон Никифорович. Он ловил стерлядь на перемет. Но не больше того, сколько нужно было для стерляжьей ухи, чтоб побаловать иностранных гостей.
Была уха. Было принято в меру под уху, и поехали обратно. Но Спиридон Никифорович несколько переоценил свои силы в подвыпитии, и Михаил Александрович поручил его моим заботам. Ехал я со старым Спиридоном в «газике». И вот от нечего делать спрашиваю:
— А как в кавалерийской атаке отличить своего от чужого, если нет никакой формы, а и те и другие в гражданской одежде?
— Кричи: «Свой!» — ответил старик.
— Ну, а если не крикнул.
— Располовиню! — азартно махнул рукой Спиридон Никифорович.
— Подожди, подожди, — остановил я его. — А если это скажем, я?
— Располовиню!
— Ну я, ладно. А если твой сын?
Спиридон Никифорович на мгновение задумался и тут же взмахнул рукой:
— Располовиню!
— Ну, а если Шолохов?
Он чуть отпрянул, всмотрелся в меня и твердо сказал:
— Располовиню! — После чего уснул.
Проехав немного, остановились. Я вышел поразмяться.
— Ну, как там ефрейтор? — спросил Михаил Александрович.
— Спит, — ответил я.
— Ну, тогда садись к нам.
Он ехал с Марией Петровной.
Я сел в их машину, и поехали дальше.
— Ну что, как он, чего рассказывал? — спросил Михаил Александрович.
— Да ничего особенного, только я вот заинтересовался. Как, спрашиваю его, отличишь своего от чужого в кавалерийской атаке?
— Ну-ну, — оживился Михаил Александрович, предчувствуя нечто занятное.
— Ответил, кричи «свой!». А я говорю, а если не успел? Располовиню, говорит. Ну, а если, скажем, это я был? — спросил я его. Располовиню! — Тут Михаил Александрович крутнул головой и засмеялся. — Ну, а если это твой сын? Располовиню! — Михаил Александрович чуть не закашлялся от смеха. — Ну, ладно, говорю, а если это Шолохов? Располовиню! — Михаил Александрович нахмурился и отвернулся, стал молча глядеть в окно. Не понравилось...
Уехал я из Вешенской переполненный впечатлениями, обласканный приветами щедрого шолоховского сердца, уехал душевно обогащенный, с полным сознанием какой то новой высоты своей ответственности и в писательской и в редакторской работе.
В другой раз я пробыл в Вешенской восемнадцать дней. Мне давно уже пора было ехать в Москву и в Ленинград по делам, но Михаил Александрович со дня на день откладывал мой отъезд: ему необходимо было что-то поправить во второй книге «Поднятой целины», ее уже можно было бы печатать, труд завершен, но он не спешил отдавать ее, всматривался в каждую фразу, думал, трогал слова.
— Сегодня закончу, и завтра вместе поедем, — каждый день говорил Михаил Александрович, и в ожидании того дня, когда мы поедем, я стал писать рассказ. (Любопытно, сюжет его мне приснился давно, у меня на даче. Я проснулся и, боясь заспать, встал и записал его.) Трудно писался этот рассказ, каждое слово казалось не тем, каким бы должно быть в этом доме, где рядом, за стеной, трудится Шолохов. Но рассказ все же был написан. Назывался он «В ее городе».
— Почитай, — как-то вечером сказал Михаил Александрович.
— Он еще не готов, — ответил я. И в тот день, верно, рассказ еще не был совсем готов.
— Ну-ну, — ответил Михаил Александрович.
Прошло два дня, и он опять напомнил о рассказе. Я уже мог бы его прочитать, закончил, но мне стало страшно, к тому же в памяти возник один вечер. Это было в Москве. Михаил Александрович рассказал два изумительных по силе впечатления и обилию потрясающих деталей рассказа, которые, к сожалению, никогда не будут написаны им на бумаге, — один про коня и второй из времен гражданской войны. Их невозможно было слушать без волнения. Шолохов — могучий рассказчик, рассказывает так же, как и пишет, с глубинами душевного состояния героев, достоверно зная материал, с громадной любовью к человеку и прощая и наказывая его за добро и зло, как в самой жизни.
— Почему вы их не напишете? Они же готовые. Их надо печатать! — сказал я.
— Нет, — словно всматриваясь в прошлое и думая о будущем, вздохнув, не сразу ответил он. — Я опоздал с ними... Теперь надо другое.
Эти слова следовало бы выбить на мраморе золотыми буквами в назидание многим и многим писателям, чтобы знали: нужно ли сегодня то, что они пишут!
Я так и не осмелился прочитать свой рассказ и жалею, до сих пор жалею... Какую я упустил редкостную возможность, чтобы мой рассказ в рукописи послушал Михаил Шолохов.
— Вот все шлют книги с дарственными надписями: «На Ваш строгий суд», — как-то вскоре, разбирая очередную почту, сказал Михаил Александрович. — А как я могу судить, если книга ужо вышла, тут я ничем помочь не могу, другое дело — рукопись.