Время итогов — страница 5 из 59

— Я не дразнил...

— Сейчас же сними, — сквозь стиснутые зубы сказала она, бледная и злая от гнева.

Я снял — и только тут увидел, как неотрывно с завистью глядят на меня ребята. К счастью, зазвонил звонок, и я побежал в свой класс, сгорая от стыда.

Отца направили на организацию кооперативного дела в Новгородскую область.

Крестцы. Сколько таких городков на русской земле! Большая площадь с белой церковью. На главной улице несколько каменных домов с магазинными помещениями в нижнем этаже, — дома бывшего купечества. Больница. Школа. Улицы, улочки, прогоны, по обеим сторонам которых вплотную стоят дома, домики, домишки с огородами и садами. В сарае пожарного депо в летние вечера показывали фильмы. Тогда они были «немые», и каждый фильм сопровождался игрой на рояле, и всегда находился добровольный чтец текстов; причем читал на полный голос, будто все были глухие. Достопримечательностью Крестцов был дурачок, — здоровый мужик, ходивший и зимой босиком. У него были красные, словно обваренные, растоптанные ступни.

Крестцы оставили много в памяти. Там я вступил в пионеры и меня назначили завхозом отряда. Брат был барабанщиком. Ему ничего не стоило выигрывать «Старый барабанщик, старый барабанщик, старый барабанщик век не спал!». К тому времени он уже играл на баяне. Слухач! И какой! Начал с однорядной гармошки в Кустанае и дошел до такого совершенства, когда был студентом, что дважды выступал на концертах вместе с баянистами, окончившими консерваторию. Говорили, что у него не десять пальцев, а поменьшей мере сотня. Так вот он был барабанщиком, а я завхозом. В моем хозяйстве находилась керосиновая лампа, барабан и знамя. Я не знаю, куда подевалась керосиновая лампа, но когда пришло время отчитываться за свою хозяйственную деятельность, то я был в страшной панике. Я должен был барабан, знамя и лампу в порядке отчета показать отряду, но она словно сквозь землю провалилась. Хорошо, что у казенной лампы не было особых примет и за нее сошла домашняя, такая же «десятилинейная».

Однажды в Крестцы приехал силач Иван Ершов. На широком дворе пожарной команды он рвал железные цепи, завязывал в петлю кочергу, крестился двухпудовыми гирями, стягивал к себе могучих, раскормленных пожарных лошадей. Их били кнутами, разгоняя в стороны. Но Иван Ершов их сдерживал за вожжи. И вдруг, вроде бы уже и не в силе удержать, отпускал, и когда казалось, что они его разорвут, если он не бросит канаты, то тут-то Иван Ершов и показывал свою силу: бицепсы у него вздувались непомерными буграми, шея набухала, втягивалась в могучие плечи, и кони, пятясь, выбивая копытами землю, приближались друг к другу задами и под общий хохот зрителей и их восторженные крики «целовались» хвостами. Иван Ерш — так его звали в народе — улыбался и кланялся. Потом он деловито ложился на спину. На грудь ему клали деревянный щит, такой, что он целиком скрывал ого, и на этот щит медленно въезжала грузовая машина с полным кузовом людей. (Любопытно отметить: набивалось так много и с такой охотой, будто хотели раздавить силача.) Машина проезжала по щиту, сходила на землю. Щит снимали, и Иван Ерш, к общему изумлению и ралости зрителей, резво подымался целый и невредимый и раскланивался на все стороны.

Пожарное депо было вроде клуба. В нем не только показывали кинофильмы, но бывали и концерты. Однажды приехала певица и спела «Кирпичики». Как ей хлопали! Сколько ее вызывали! Оно и понятно, — это была первая советская лирическая песенка, да еще о любви. И мотив ее был незатейлив, и слова просты, и она быстро вошла в жизнь. Ее напевали все: и старые и молодые. И долго она еще пелась, — только Великая Отечественная отмела ее.

Школа мне приносила и радости и горести. Я учился в пятом классе. Мне было дано задание сделать доклад, — да, тогда было принято делать доклады. Разные были системы обучения. Была и такая — «Дальтон-план», и бригадный метод обучения, и еще другие. И я подготовил доклад: «Обнищание деревни». Выучил материал, начертил диаграмму. Все было как надо. Но проклятое заикание! Вышел и не мог слова произнести. Тут мне надо бы помочь. Если бы спросил учитель, фамилия его была Малкин, сухощавый, в очках, как сейчас ого помню, то я бы и начал говорить. Но он только глядит на меня с тонкой ухмылкой, видит мои страдания и молчит. А я теряюсь еще больше, на глазах у меня слезы.

«Ну что же, профессор, можешь садиться на место. «Неуд», — с улыбкой объявляет Малкин. И я сажусь на свое место, мокрый от пота.

А через несколько дней еще неприятность. На большой перемене забежал в уборную. А там полно ребят, и трое из них курят. Двоих я не знал, а третий был Евгений Онегин — детдомовец, подкидыш, мой сосед по парте. Евгением Онегиным его назвали в честь Пушкина. Следом за мной вошел пионервожатый. Ребята кто куда, побросали окурки, а я остался.

«Кто курил?» — спросил меня пионервожатый.

«Не знаю», — ответил я.

«Неправда. Ты должен был видеть. Кто курил?»

«Не знаю».

«Скажи честное пионерское! — Пионервожатый глядел мне прямо в глаза, не мигая. — Пионер не может врать!»

Я не мог сказать честное пионерское. Я не мог врать.

«Ты молчишь. Значит, ты знаешь. Кто курил? Пионер должен говорить правду!»

И я сказал.

До сих пор не могу простить этому пионервожатому, — не помню ни его имени, ни фамилии, того, как он заставил меня предать Женьку Онегина. С Женькой ничего страшного не случилось, — вызвали к завучу, пожурили, что возьмешь с детдомовца, на том и кончилось, только он сразу догадался, что это я сказал про него. И перестал со мной дружить.

Но в отрочестве все это проходит, не очень задерживаясь. Прошло какое-то время — и вот школьный вечер. И Тамара Кузнецова — ах, какая это была красивая девчонка! — стояла за кулисами, готовилась выступать. И я тайком глядел на нее. Она и так-то была хороша, а тут взволнована, глаза у нее блестят, на щеках румянец. Она глубоко дышит, ее грудь вздымается. Увидала меня, улыбнулась, и я, застигнутый врасплох, растерянно и счастливо улыбнулся в ответ. Но тут в зале захлопали, и наступил черед идти Тамаре. И она пошла на сцену. Тишина. И вот ее голос звенит:


Знамя красное, знамя свободное, —

Символ равенства, братства, любви, —

Взвейся выше за дело народное...


Как она читала это стихотворение! Я глядел на нее, и мне казалось, что вся она устремляется ввысь...

— Как ты хорошо декламировала! — чуть ли не одним дыханием сказал я ей, как только она вбежала за сцену.

— Ты правду говоришь? — оживленно спросила она, хотя и сама знала, что я говорю правду.

— Да!

Она радостно поглядела мне в глаза и неожиданно поцеловала. Я несколько секунд стоял в каком-то оцепенении, потом заметался меж занавесей, запутался в них, вырвался и, не зная, как унять охвативший меня буйный восторг, прыгнул на скамейку. И ведь надо же было случиться, что одна из реек была не приколочена, а может, от старости отошел гвоздь, но рейка взвилась и ляпнула меня концом по лбу. Удар был ошеломляющ, — все звезды с неба посыпались через крышу на мою голову. Я упал и почувствовал, как на пылающем лбу зреет, наливается шишка.

По вечерам в летнее время взрослые выходили из домов. Мы жили на церковной площади, занимая верх двухэтажного дома. Перед домом была ровная площадка, на которой не только мы, ребята, но и взрослые играли в лапту и рюхи. С отцом играть было почти невозможно. Не успевал мяч подлететь для удара, как отец уже срывался с места и несся по полю к другому «городу».

— Нет, так играть не годится, — степенно говорил хозяин нашего дома, высокий мужик. — Так у нас не годится.

— Ладно, давай-давай, — смеялся отец и пригибался, чтобы опять же, не дожидаясь удара, сорваться с места.

Мать тоже играла, но удар лаптой у нее был слабенький, как и у большинства женщин, к тому же она визжала, когда в нее целились арабским, твердым, как камень, мячом, чтобы запятнать. Играть с ней было неинтересно, но если кто-либо заявлял об этом, то и тут хозяин степенно говорил:

— Нет, так у нас не годится. Пускай играет...

— Чего это он тебя защищает? — подозрительно поглядывая на мать, спрашивал отец.

— А не хочет давать в обиду.

— Не хочет давать, пассажир проклятый... Смотри мне!

Мать заливисто смеялась, ей нравилось, когда отец ее ревновал.

Но была закончена работа и в Крестцах, и получилось так, что отец оказался не у дел. Какой-то знакомый нахвалил ему большое село на берегу Волги, и вот мы едем туда. Со станции добираемся на телеге. Весна. Ручьи вздулись, несут через дорогу бурные потоки. На одном из них лошадь ввалилась по брюхо, вода хлестнула поверх телеги, подхватила течением коробку с вещами. Отец кинулся вслед за ней, вымок, но поймал. Потом перетащил через поток меня с братом, а потом, на закорках, мать.

— Господи, — невесело смеялась она, — и когда все это кончится. Неужели так и суждено до скончания века скитаться!

Рыбницы мне понравились. Большое село, протянувшееся по берегу Волги. Приехали мы в канун пасхи, и только успели устроиться с жильем, как Волга вышла из берегов и затопила все: село, огороды, влилась в луга. Звонили колокола, и жители плыли в церковь в лодках. И в гости друг к другу переправлялись таким же путем.

Конечно, никак я не мог подумать тогда, что мне спустя много лет пригодятся впечатления от этого волжского разлива и что они найдут место в повести «Ненужная слава». Я убежден, чем впечатлительней писатель, тем больше у него материала для книг. Впечатления накапливаются исподволь, совершенно непроизвольно, то есть писатель не может приказать себе: вот это помни, а это нет. Проходит какое-то время, даже годы, десятилетия, писатель пишет книгу, и вдруг в нужный момент в памяти всплывает то, чему он был свидетелем в детстве. И хотя это детские впечатления, но они оказываются вполне пригодными для зрелого человека. Так и этот разлив пригодился мне спустя тридцать лет. Не забылся, а таким именно и предстал, как я его видел в Рыбницах.